— Салим! — тихонько позвала я, пытаясь вывести его из забытья.
— Да? — неуверенно произнес он, не поворачивая головы.
— Видишь, я ушла… но я вернулась… я…
— Я вдруг остановилась: тишина была такой глубокой, что мне представилось, будто ответ Салима может быть только эхом моих собственных слов.
— Да, я вижу, ты всегда добиваешься своего, — после паузы произнес он безразличным, усталым голосом.
— Прости меня, Салим… и выслушай.
Я говорила, говорила. Объяснила, почему лгала ему. Сказала, что мне нравится эта жизнь, нравится быть рядом с ним. К тому же я вернулась. Мир снаружи испугал меня.
— Так ты вернулась, потому что испугалась? — спросил он, повернувшись и глядя на меня с горькой усмешкой на губах.
Я не ответила. Я поднялась, чтобы изгнать из сердца тягостное чувство, чтобы не расплакаться. До сих пор я, слава Богу, плакала лишь от ненависти, гнева или ярости. Я подошла к окну, прижалась лбом к стеклу. Снаружи, раскинувшись привольно, спал город.
— Далила!..
Я обернулась. Лицо его подобрело.
— Забудем все это, ладно? Надо…
Я подошла к нему, села на кровать, взяла его за руку. Он продолжал с прежней серьезностью, и взгляд его, как это бывало часто, сделался чист, как родниковая вода:
— Надо верить. Надо, чтобы мы оба старались быть прозрачными друг для друга.
— Да! — подхватила я. — Я бы с радостью, но иногда я даже сама себя не понимаю. Помнишь нашу первую ссору? Меня обуревала такая радость, когда я выскочила на дорогу! Что же это было? А сегодня, когда ты ушел и я осталась одна, на меня нахлынуло странное счастье… Теперь же я устала. И — почему не признаться? — мне стыдно, — добавила я гораздо тише, внезапно ощутив, как во мне поднимается изумление и стыд за нас обоих, — О Салим! Как мы до этого дошли?
— Не думай больше об этом, надо верить, — терпеливо повторил Салим.
* * *
Никогда еще ночь не тянулась для меня так долго. Казалось, это мы сплетали ее из наших слов-таких же, как она, робких, пылких, новых. Слов, в которых мы вновь обретали себя.
* * *
Мы говорили долго, поначалу довольно небрежно, как если бы только залечивали словами свои раны, но к исходу ночи вдруг разгорелись страсти.
Я опустила абажур лампы, открыла настежь окно напротив нас. Потом растянулась на спине подле Салима. И, продолжая слушать журчание наших голосов, подстерегала момент, когда снаружи проглянет утро.
Вначале я расспрашивала Салима обо всем, что не было мною или нашей любовью: о жизни. Я интересовалась ею так, как интересуются новой страной, которую собираются открывать и у входа в которую на миг останавливаются, чтобы получше ее себе представить.
— Ты еще дитя! — говорил он.
— Может быть! Но если бы ты знал, какую я иногда испытываю радость! Мне понадобилось достаточно много времени, чтобы понять, что ее приносит мне не ощущение молодости и не предвкушение бунта, а просто сам факт, что я живу. Жить разве это не замечательно, Салим? Все остальное — лишь предлог… И раз я поняла это сейчас, то это, быть может, доказывает, что я уже не дитя. Наконец я научусь стареть.
Он смеялся: его забавляла моя горячность. Я же находила свои высказывания серьезными, значительными. И, стремясь, чтобы мое возбуждение передалось ему, я заговорила о нашем будущем:
— Ты считаешь, что брак что-нибудь для нас изменит? Мне и без этого хорошо…
— Наверняка изменит, — отозвался он, — ведь ты станешь женщиной…
Я не прервала его, а следовало бы. Тогда я, возможно, избежала бы этого открытия, сделанного мной в тот самый момент, когда я испытывала настоятельную потребность излить ему душу: у меня есть соперница. Она стояла в глазах Салима, когда он вот так, с надеждой, смотрел на меня.
* * *
И правда, поведать в этот час о Лелле и Тамани, о моем бунте отнюдь не казалось мне зазорным. Молчала и моя гордыня, наивная и жестокая. Зато я не могла уберечься от ловушки, которую непременно таит в себе всякая исповедь: поддалась искушению почувствовать себя по-настоящему виновной. Салим слушал меня с невозмутимым видом, и я, чтобы оправдаться, уверяла, будто набросилась на Леллу из ревности: я, дескать, не желала, чтобы она стояла между нами. Вот так неуклюже я пыталась втянуть в эту давнюю историю Салима.
Быть может, вместо того чтобы защищаться, мне следовало бы обвинять. Но это лишь теперь, когда все кончено, у меня находятся нужные, ясные слова. Я бы сказала: «Я хотела сокрушить Леллу, потому что она — это сама ложь; ей ничего не стоило ввести тебя в заблуждение, как вводит она в заблуждение всех наших мужчин: она рядится в добродетель. Это то, что ты рассчитывал дать ей, дав ей безопасность». Он повторил бы упрямо, для себя, для меня: «Замечательная женщина». Тут я разражаюсь смехом. И то прозорливое отчаяние, которое помогает нам так легко находить подходящие формулы, толкает меня ответить: «Образ примерной жены у нас обладает такой же притягательностью, как здесь — образ роковой женщины. Может быть, это и отрадней. К несчастью, и это — всего лишь образ».
Читать дальше