Я (про себя, конечно) облегченно вздохнул:
— Дело, понимаешь, необычное. У старика предстоит один разговор с одним человеком. Разговор этот сложный…
Я сделал паузу, как бы не решаясь продолжать. Во время этой паузы строгость с лица Коробкина исчезла, он нетерпеливо придвинулся ко мне, коротко шепнул:
— Ну что?
Я провел ладонями по лицу, потер виски, сдвинул брови и обратно их раздвинул, ковырнул носком туфли песок и только тогда продолжил:
— Этот человек, кто придет к старику, я его не знаю, но может быть, что он из здешних, — я провел рукой полукруг в сторону пляжа; Коробкин внимательно проследил мое движение. — Он, этот человек, он…
Я опять прервался. Коробкин еще ближе придвинул лицо к моему.
— Опасен, — выговорил я. — А может быть — и очень опасен.
Коробкин, не поворачивая головы, повел глазами в одну сторону, потом в другую, остановил их на мне и, глядя в упор, кивнул утвердительно (движение вышло таким, как если бы его слегка задели по затылку).
— Видишь ли, — продолжал я и здесь уже не лукавил, — я не могу сказать тебе, в чем там дело, только потому, что сам не знаю. Знаю, что этот человек прислал ему письмо с угрозами и сегодня, к восьми часам, должен быть…
— С угрозами? — воскликнул Коробкин чуть ли не радостно, во всяком случае очень оживленно.
Но я сделал лицо строгим и строго же повторил, наклонив голову:
— С угрозами.
— Значит, сегодня в восемь, — сказал он осторожно.
— К восьми, — отвечал я.
— А какова моя задача? — еще ближе (хотя уже и не было куда) приблизился ко мне Коробкин и тут же добавил: — Я готов.
— Задача простая, — сказал я, — но и ответственная.
Ты будешь стоять на улице, внизу, под верандой, а когда этот человек войдет, поднимешься на веранду и будешь недалеко от двери, на случай, если…
— Если что?
— Не могу тебе точно сказать, но может понадобиться твоя помощь в комнате. Тогда я тебя вызову или ты сам подойдешь. Или же… Или же, если к этому человеку захочет прорваться сообщник, чего я тоже не исключаю, то ты его задержишь. И если нужно, то и силой.
— А где ты будешь… когда я на веранде?
— Я буду в комнате.
— Как? С ними?
— Нет, в укрытии.
— А-а, — протянул Коробкин и вдруг сказал просительно, совсем по-детски: — А можно я в укрытии?
— Нет, — не допускающим возражения тоном отрезал я.
— Понял, — коротко вздохнул он и опять тряхнул головой.
Игра моя была для меня очевидна, и, собственно, можно было обойтись и без нее, он бы и так согласился, но мне хотелось доставить ему удовольствие. И моя цель была быстро достигнута. Коробкин пришел в радостно-возбужденное состояние: он то вставал и шел к камню, поправлять и без того гладко лежавшую там рубашку, то снимал ее с камня и раскладывал на простыне, то шел к воде, но, войдя только по щиколотки, возвращался; он задавал мне вопросы о предстоящем деле, а так как я отвечал неохотно и в подробности не входил совсем, то он их сам придумывал и излагал мне. Короче, он меня порядком утомил, и я стал уже сожалеть, что попросту, без игры, не попросил его. Но дело было уже сделано, и не мог же я так вот запросто разрушить его состояние!
Он все говорил, правда, уже не задавал мне вопросов, а высказывая свои предположения и на разные лады повторяя им самим же сказанное, он говорил, а я стал думать… о своем. Я стал думать о Марте.
Опять и опять я возвращался к вчерашнему разговору. Но совсем не за тем, чтобы вспомнить то, что было сказано, — это было мне не нужно, — а затем, чтобы вспомнить ее: как менялось ее лицо, дрожал ее голос, как двигались руки и как они неподвижно лежали на коленях. И те ее слова, где она говорила, что ей не важно, кто он, а все равно, и прочее… Эти слова, которые меня так больно задели и которые перечеркнули мою надежду, эти слова уже не казались страшными — я их простил. Простил, потому что были ее глаза, были ее руки, потому что она сама была и я сейчас видел ее всю, и — любил ее всю.
Я в первый раз сказал это себе — что люблю ее. Но как-то это просто сказалось во мне: без стыда, без натуги, и не назло самому себе, и не в поддержку самому себе, а просто сказалось, так, словно это было во мне еще и до того, как я ее увидел, задолго до того, словно это было всегда, с самого моего рождения, и я знал, что это было, но никогда этого не произносил, потому что еще не знал ее. И в этом не было никакого противоречия. А если и было, то только логическое, умственное. Но логическое, как бы оно ни было разумно, не трогало меня, когда я думал о Марте. А в чувстве никакого противоречия не было. Не знаю, но мне казалось, что ничто, даже слова самой Марты, какими бы они ни были, не смогут разрушить то, что я ощущал в себе, оно сильнее всяких обстоятельств, даже и самых сложных, и самых неразрешимых; и сильнее слов.
Читать дальше