Но что я должен был делать?! Заявить в милицию, где меня, скорее всего, поднимут на смех? Идти к Ванокину и требовать ответа? Но и он тоже посмеется надо мной или просто выгонит меня, тем более после того, как я был у Марты. (Несмотря на то, что я должен был разыскать Марту и, кроме своего личного, попытаться помочь ей; несмотря на то, что я знал, что поступаю правильно, но — несмотря на это, какое-то чувство вины перед Ванокиным было во мне, и при всей моей так быстро сложившейся неприязни к этому человеку я признавал его права большими, чем мои.) Или мне нужно было попытаться пойти к старику и убедить его уехать, или сделать так, чтобы он мне все рассказал, и побудить его к решительным действиям. Но к каким действиям я буду его побуждать — этого я не знал. Тем более что старик явно не в себе, и понятно было, что уж меня-то он слушать не станет. Оставался Алексей Михайлович. Но и тут, может быть, особенно я боялся быть наивным, лезущим не в свое дело, выдумывающим несуществующие страсти молодым человеком. Не с Думчевым же советоваться?! Вообще, несмотря на всю нелепость поведения, Думчев вдруг приобрел какой-то вес, сделался значимым, и его роль во всем этом деле переместилась (и заметно) из области смешного куда-то в область серьезного и даже (хотя и неловко было думать) зловещего.
В эту ночь я спал плохо. То мне виделось, как Думчев, в огромной, надвинутой на самые уши шляпе и спортивных брюках, обхватив фонарный столб, раскачивает его из стороны в сторону, пытаясь так его раскачать, чтобы разбить фонарь о мостовую; плафон фонаря уже почти достигает земли, но в последний момент столб разгибается; но самое страшное в этом качании то, что круг света от фонаря даже не колышется, а остается в тех пределах, как если бы фонарь не качался. То мне виделось широкое вспаханное, со множеством борозд, поле; и по полю этому шла Марта, спотыкаясь и падая, а где-то вдалеке стоял Ванокин — чрезмерно высокий по отношению к Марте, как взрослый по отношению к трехлетнему малышу; и он манил Марту руками (только сжимая и разжимая ладони), жестом, каким манят маленьких детей, когда они учатся ходить; я звал Марту, кричал ей, чтобы она не ходила, но сам не слышал своего голоса, а она шла, спотыкаясь и падая, совсем как дети, когда они только учатся ходить.
Потом я проснулся. Я проснулся и услышал голос птиц. «Какие птицы ночью?» — сказал я себе. Вышел на веранду. Кругом темно, а птицы поют. Я вернулся, лег опять, но, полежав немного, понял, что заснуть не смогу. Тогда я зажег лампу, взял из стопки листов несколько, написал крупными буквами на верхнем: «История Марты» — и стал описывать эту историю, какой услышал ее от Марты, добавляя то, что она опускала, но что должно было быть. Писалось быстро, как-то все представлялось одно за другим, словно я диктовал самому себе по уже написанному, иногда только вставляя другое слово и вычеркивая лишнее.
Когда я поднялся из-за стола и отодвинул штору, я понял, что и утро прошло, потому что солнце стояло высоко, и я уже опоздал к завтраку. Впрочем, голода я не чувствовал. Пересчитав листы (их оказалось восемнадцать), я аккуратно подровнял стопку, положил сверху ручку и пошел умываться.
Умывшись, я было опять сел за стол, но тут, только теперь, вспомнил о вчерашнем и о том, что сегодня мне нужно было еще к старику сидеть за портьерой. Рабочее мое настроение улетучилось, я почувствовал, что мало спал и что голоден. Та жизнь, которой я жил эти несколько утренних часов, стала представляться мне какою-то ненужной, и искусственной, и выдуманной, и я подумал, что совсем не диктовал я сам себе с уже написанного, а выдумывал из головы одну только неправду и что неправда эта, даже какая-то совершеннейшая неправда, потому что… Я не знал — почему? Не глядя в рукопись, я выдвинул ящик стола и положил туда листы, подумал и положил туда же ручку.
Я прошелся по комнате из угла в угол, потом опять пошел к умывальнику и умылся во второй раз. Но это ничему не помогло. И я опять стал ходить, ни о чем не думая, а только ощущая что-то похожее на вязкую жижу внутри себя. Так я ходил и ходил, пока давно дожидавшееся своей очереди побуждение идти к Алексею Михайловичу смогло наконец выйти и встать впереди всех этих неясных, многочисленных и сумбурных утренних мыслей; я подумал, что никуда от этого все равно не деться, и так и не решив: буду ли я с ним говорить о деле? смогу ли? и надо ли это? — только начав решать, понял, что ничего у меня не выйдет даже и при долговременном старании, махнул рукой и — пошел.
Читать дальше