И хотя это противоречило прежним моим мыслям, я невольно, глядя на его неспокойное лицо, думал так. И потому я сказал рассудительно (и это тоже вышло само собой):
— Может, следует пока переждать, Алексей Михайлович, пока все уляжется, потому что разве возможно сейчас что-нибудь решить?
Он смотрел на меня и не понимал моих слов; ладонь его ерзала по столу, как будто тщательно затирая что-то.
«Господи, — подумал я, — что же это я такое говорю?! Когда это я успел всего такого набраться?! И что ему моя «разумность», что ему будущее охлажденное время, и будущий здравый взгляд, и будущее правильное решение! Ему нужно сейчас, ему не нужно никакого «будущего» — хоть и с тем самым п р а в и л ь н ы м холодом. Если сейчас, в горячке (и пусть в горячке), надобно знать — что и как. Никому не нужен холодный слепок, разве что для памяти. А необходимо сейчас, сию минуту знать самое главное, пока течет… плавится… Ведь есть же здесь самое главное!»
И я сказал:
— Я думаю, Алексей Михайлович, что тут нужно понять: что здесь самое главное?
— Я, — ответил он, — и хотел, понимаешь, отбросить то, что обычно нужно отбрасывать, чтобы выявить суть, но — ничего не вышло. Я понял одно: или все здесь суть, или вообще нет никакой сути. В том, в военном времени, я не видел ничего, что можно было бы отбросить. Даже как Митин швырнул папиросу под колеса поезда, когда я его… когда он уезжал: даже этот короткий взмах рукой, и бросок, и то, как папироса, ударившись о землю возле шпалы, пахнула искрами, а потом белое облако от паровоза закрыло все — и шпалы, и искры, и подножку вагона — все это главное — я знаю — и без этого нельзя. То есть без этого составить ничего невозможно: убери папиросу или пар, и — ничего не будет. Все развалится. Я не могу точно объяснить, но знаю, чувствую, что ничего не будет, как будто и не было ничего. Скажи, ты понимаешь?..
— Понимаю, — отвечал я подумавши, — только, — я про вел рукой от себя в сторону, как бы отодвинув что-то, только я хотел спросить: вы себя не чувствуете виноватым? Я понимаю, что вина… Но, может быть, все не совсем так, как вам кажется.
— Что? Кажется? — как будто не понял он.
— Я хочу сказать, — не давая ему перебить меня, продолжал я, — что если вы, например, или я, или кто-нибудь, все равно, когда-то давно, но уже в сознательной жизни, конечно, сделал, вернее, совершил какой-то не очень хороший поступок — обманул или не подал руки… вовремя — а потом от этого поступка, с того самого времени, пошли как бы круги, и тот, который обманут, вся его жизнь, положим, пошла уже не так, а хуже, плохо пошла, — то как вы думаете: человек ответствен только за тот, первый свой поступок, или за все время после, в котором он, предположим, жил честно и… искупил…
— Что искупил?
— Ну как что?! Все свое плохое дело. Даже пусть дело это было его единственным плохим.
— При чем же здесь «искупил»? Тот ведь все равно несчастлив. Если бы его можно было бы сделать счастливым и он бы все забыл — чтобы никакого рубца, никакой отметины в душе не осталось.
— Это невозможно, чтобы не осталось, — сказал я тихо и почему-то вспомнил Марту.
— Вот видишь, «искупить» можно только перед тем, кому сделал плохое. А если ста другим сделал хорошее и эти сто осчастливлены тобой, то все равно тот один… он все равно несчастным остается. А у тебя «искупил», как «выкупил». И как «искупил»? Какое-то это пустое слово, как крышка — взял да накрылся, а вернее, закрылся, и все, тебя уже и не достанешь. Ну, как оно — «искупил»?
— Не знаю, — я пожал плечами, — я имел в виду вообще.
— Вот и получается, что вообще. «Вообще»-то искупил, а человек несчастлив.
— Но тогда что же делать? Хорошо, если можешь этого человека самого найти. Но это мало. А нужно еще все исправить. Вот вы сами: разве можете исправить? Извините, можно я прямо скажу?
— Говори.
— Эта женщина, Варвара, она несчастлива. Как же вы то свое исправите? Вам надо было жениться, а вы не женились. Но ведь теперь это невозможно. Но даже если бы и было возможно, то разве она захочет? Если даже и захочет, то разве будет счастлива? А ваш… друг? Его тогда куда деть? — вы женитесь, например, она, например, счастливая станет, а он? Он на целых ваших два счастья — ее и вашего — несчастливее будет.
— Ты еще забыл мою жену, — с расстановкой проговорил Алексей Михайлович, глядя в сторону. — Ты еще ее забыл: прибавь ее, по крайней мере, два несчастья… или три. Видишь, — он усмехнулся без улыбки, — мы с тобой уже и бухгалтерией занялись: два счастья, минус два несчастья, минус еще два, — он покачал головой, — отрицательный получается баланс. Да, — сказал он, подождав моего ответа, но не дождавшись его, — дело совсем не в этом. Не в этом твоем… не в «искуплении». Хотя… Знаешь, я не люблю играть словами, хотя это иногда так приятно, а в трудных спорах, когда тебя ставят в тупик, особенно выручает: перевернул слово — и сам вывернулся. Но в игре этой только одна игра. Вот я сказал сейчас «искупить» — «выкупить», а ведь это тоже игра, и по сути ничего в этом нет. Но есть опасность, ты подумай, в том, что наивный прельстится ловким словом и пойдет за ним, потому что это легче и потому, что одно дело — играть, другое — ломать голову. Это, знаешь, как афоризм. Но ничего нет страшнее афоризма. Он как гипсовый слепок с сути. Он однозначен, за ним ничего нет… жизни. Ты что — не согласен?
Читать дальше