Из-за этой-то Маши, тогда еще бывшей в проекте, ей все и открылось. Потому что до этого он умудрялся свои кобелиные подвиги мастерски камуфлировать то под внеплановый курс для студентов-заочников, то под халтуру для «мос-шмос-проекта» — и что самое странное, эти левые деньги он исправно ей приносил, и у них наконец появилась возможность строить Сонечке кооператив, — а его неособая рьяность в постели, Боже мой, это все было так объяснимо и возрастом, и сверхурочной работой, и, что самое главное, — уж таким долгожданным совпадением их темпераментов, а потому появление этой женщины с пузом наперевес поначалу лишило ее дара речи. Был, наверно, сентябрь. Вера только что притащила из овощного огромный арбуз и помыла его, когда в дверь позвонили. Удивительно, но она ее сразу узнала и как будто бы даже услышала этот вульгарный клокочущий цокот ногтей о клавиши их фортепьяно.
А потом эта женщина попросила разрешить ей войти, потому что врачи обнаружили у нее порок сердца, ха-ха (она так и сказала: «ха-ха, с опозданием в целую жизнь!»), и теперь, так сказать, у черты реверансы по меньшей мере нелепы: одним словом, ребенок, который родится от Оси, — и сначала кольнуло лишь имя, почему она тоже зовет его Осей, как и младшая тетка? — он не должен остаться сироткой, надрывающим криком пупковую грыжу в доме малютки, у него есть отец. И у Веры — она в это время брала ее куртку из замши цвета беж — очень искренне вырвалось: «Ну а мы тут при чем?» И тогда эта женщина уже в кухне, специально став боком к окну, чтобы свет подчеркнул ее брюхо, все опять повторила, без единой слезинки, со своим идиотским «ха-ха» и настырной оглядкой на нож — нож торчал из арбуза — и поэтому Вере пришлось стать к арбузу спиной, а слова, как снаряды, пролежавшие под землей всю войну, проржавевшие насквозь, казалось, уже безвозвратно истлевшие, вдруг рванули и разом накрыли обеих: «Акстись! Где Иосиф, а где твоя дырка, в которую, может быть, каждый совался, кому не противно, а мой Йося — брезгун!» И еще в том же духе про бэ и про пэ — все дословно, что уцелело от маминых стычек в Тобольске, с их гулящей семнадцатилетней соседкой, — даже больше того: захотелось, как мама, схватить эту дуру за черные лохмы и как следует оттаскать… А она, эта дрянь, вдруг сверкнула фиксатой улыбкой: «Я хормейстер, работаю в Доме культуры при Литейном заводе и еще в ПТУ, но такого заборного… извините, забористого словаря я давно не слыхала!» — «От какого нагуляла, к тому и иди!» — «Ну так вот. Чтоб возникла какая-то ясность! Ося вас называет отмороженной рыбонькой фиш! А меня…» — «Недощипанной куропаткой на вертеле?!» — «Может быть! Потому что мне нравится жариться. И ему это нравится делать со мной!» — «Вон отсюда!» — «Послушайте, Вера! С этим трудно смириться только в первые несколько лет. А потом привыкаешь! Мы обе нужны ему. Обе-две!» — «Все сказала?!» — «Это будет сестра или брат вашей Сони, если вдруг я умру…» — «Ну а если ты вдруг, как назло, не умрешь?» И тогда эта женщина очень ловко ее обошла и буквально впритык оказалась к арбузу с ножом. И от страха — а что же ей было подумать еще? — Вера крикнула: «Люди! Соседи! Кто-нибудь! Помогите!» — и впилась в ее худосочную руку. А эта бесстыжая дрянь преспокойно осклабилась: «Не волнуйтесь! Ха-ха, вы какая смешная! Я смотрю на арбуз — очень хочется! До сумасшествия! Извините! Не дадите кусочек?» И чтоб первой схватиться за нож и при этом опять не попасть в идиотское положение, ей пришлось уступить и отрезать ломоть, а отрезав, смотреть, как она не спеша уминает его переспелую темно-красную мякоть, как собака послед, и свирепо молчать: «Я тогда еще, на Якиманке, поняла, что ты сучка. И что течка у тебя круглый год!» — припася эту фразу под самый конец, Вера крикнула ей уже в коридоре, в сутулую спину — ведь ни кожи, ни рожи в ней не было, только когти и зубы.
И сейчас, если встать, — потому что в ноге наконец появилось тепло и осталось ее лишь как следует помассировать, — если встать и дойти до него и спросить: ты мне можешь сказать, может быть, у нее это место было намазано медом, что в ней было такого, чтобы всю мою благородную, честную жизнь, целиком, безвозвратно загубленную на тебя и ребенка, — что я видела, кроме работы, готовки и стирки? а ушла я с работы в расцвете своей красоты не из лени, а потому что ты, как безумный, меня ревновал! — чтобы всю мою жизнь превратить в шарабан на одном колесе, — просто по-человечески интересно, что он сможет ответить! Ведь ни разу за все эти двадцать два года он ни словом об этой женщине и об этом ребенке не обмолвился — он избрал себе тактику страуса. Поначалу он говорил: «Эта тема не может быть поводом для обсуждения», а потом еще резче: «Опять разговор в пользу бедных!» — и по-прежнему допоздна пропадал на каких-то халтурах и исправно приносил за них деньги, и вообще делал все, как всегда, но теперь было чувство, что деньги он предварительно располовинил, и что к Соне любовь половинит, и все мысли и чувства, и себя самого тоже делит на два, если не на четыре. И, конечно же, о совместной постели уже не могло быть и речи, а когда он однажды ни с того ни с сего ее обнял — она что-то вязала на диване в гостиной — кожа вдруг зазудела, душа заметалась, как в Тобольске, когда матери не было рядом, чтоб ее от него защитить, мать давно умерла, это был не Кургузый, но он пах точно так же, и ладонями прожигал точно так же, как горчичниками, насквозь — и она разрыдалась и уронила носок, который вязала для фронта, то есть в ней окончательно все перепуталось, и она испугалась, что может лишиться рассудка. А Йося сказал: «Ну прости, ну не буду! Мне просто ужасно тебя не хватает!» Когда же она, отревев, подошла к нему в кухне и тихо, чтоб не слышала Соня, спросила: «Я правильно поняла? У тебя с этой женщиной всё?!» — он вообще ничего не ответил и жевал бутерброд с колбасой, и смотрел на окно с таким отрешенно-сосредоточенным видом, будто там, в темноте, можно было увидеть еще что-нибудь, кроме капель дождя на стекле.
Читать дальше