А под утро его нашла Нина, он заснул на полу – Нина вскрикнула, потому что считала, что вошла не в кладовку, а в туалет. Он отвел ее через весь коридор куда надо, включил свет и, боясь, что вот-вот раздадутся звуки, соответствующие и моменту, и месту, но – ненужные, невозможные,– заткнул уши и стал ждать ее в ванной.
Да, таким идиотом он, должно быть, и был: жаждал жизни и при ее приближении – затыкал себе уши. Игорь бросил подушку, застроченную сердечком,– метил в кресло, но не попал,– встал, вставая, опрокинул бутылку, позабыв, что поставил у ног. Водка, как одышливое дыхание – у него сейчас было такое же,– толчками пульсировала в узком горле; теперь и ворсинки ковра станут помнить об этой минуте, и Натке расскажут, и кошке Марусе. Маруся вернется с дачи, конечно, беременной, и ее в это самое место непременно стошнит. И, отставив бутылку, он отправился в ванную за тряпкой. Игорь жил у Наташи десятый месяц и не знал, бывает ли у кошек токсикоз.
Ванна оказалось переполненной, вода лилась на пол, но, должно быть, недолго, он успел почти вовремя. Закрыл краны, стал собирать воду в ведро колючим куском мешковины, яростно скручивая ему хребет, потом копчик, потом длинный хвост… Это слово сегодня как наваждение – позвоночник… хребет!
Запись в первой загранке – в Праге или в Берлине, рядом жил человек от парткома, но охота сильнее неволи, запершись в туалете, Игорь делал свои почеркушки в узком блокноте, ночью клал его под подушку, утром снова в бумажник – сберег! Для того лишь, чтоб Кирка нашел, и прочел, и подумал: а это-то чем не улика?
Гигантизм готических соборов, их высокомерное попрание всех человеческих мерок свидетельствует не о радостной устремленности к Богу, а о страхе перед Ним, о попытке искупления таким образом (а не Его Образом) своих непомерных грехов.
И еще было чем-то похожее – да ничем не похожее – очень давнее и очень глупое – про незнание: нашей посмертной судьбы (x), цели прихода в этот мир (y), общего замысла мироздания (z) – про неразрешимость задачи, состоящей из одних неизвестных:
(где Hs – естественно, homo sapiens).
Пока он смыслил в расчетах прочности турбинных лопаток и статьи, и доклады его издавались, грош цена была этим корявым поделкам, невозможно было представить, что он будет трястись над ними, как какой-то музейный работник над автографом Пушкина. Когда же наука, как он сейчас, поставленная раком, этой позы не вынесла и от «раком» скончалась, с чем, скажите на милость, он должен себя идентифицировать – с гроссбухом? Это даже не книга теперь, а всего лишь программа, называется «Инфобухгалтер», в целом очень неглупая, только слишком уж честная, и приставлен к ней он, Игорь Львович, научившийся за какой-нибудь год ускользать от налогов, точно ящерица в песок,– ничего, книгой станут его мемуары! он такие подробности вспомнит, «дяде Владу» их будет решительно нечем перешибить!
От стояния вниз головой стены опять колобродили. Мемуары – ведь это слова и картинки, картинки в словах, вот и славно. Потому что воскресить идиота, зажавшего уши в той, замызганной, пахнувшей плесенью ванной, все равно невозможно…
Вместо плесени вдруг запахло духами, Нина вытерла руки соседкиным полотенцем и, зачем-то притянув к себе его свитер, сказала: «Я могу тебя, Игорь, попросить об одном одолжении? Для меня это жизненно важно!» Он опять удивился белому цвету, а может, и свету ее светло-серых глаз и ответил: «Конечно!» А она, встав на цыпочки, посмотрела сначала в один, а потом в другой его глаз: «Я сейчас за себя не ручаюсь. Я хочу, чтобы за меня ручался ты!» – «Я? И как это сделать?» – «Я зачем-то пообещала Мише, что мы завтра увидимся…» – «Нет, не надо. Не надо с ним! Он… Короче, я не могу рассказать тебе все. Но не надо!» – «Откуда ты знаешь, что мне надо?!– ее пухлые (он подумал: пуцатые, потому что не знал, что в Москве это слово не говорят), ее круглые губы растянула усмешка.– Я и Владу дала телефон, чтоб звонил мне в коллектор! И тебе, хочешь, дам?» – «Есть у Миши такой афоризм: дамы делятся на дам и не дам! » – он хотел ее здорово напугать, но ладони и шея от этой дерзости взмокли у самого. «Игоречек, я взрослая женщина! И мне нужен,– она с удовольствием выпела: – мне ну-ужен мужчина. Но не первый попавшийся, понимаешь?» Он сглотнул, пересохшее горло разболелось: «Не первый? Второй?!» А она вдруг ударила кулачками в его грудь: «Почему? Это что – так заметно?!» – «Не знаю.» – «Знаешь, Игорь! Ты теперь обо мне знаешь столько всего!..» – «Не волнуйся, пожалуйста. Я – могила!» – «А как будет на вашем хохляцком могила? » – «Так и будет: могыла». Она улыбнулась: «Дурацкий язык!» – «Смотря что считать точкой отсчета! А кроме того, объективно, согласись: троянда красивее розы, лютый точнее, чем февраль, бэрэзэнь – чем март, травэнь – чем май, сэрпэнь – чем август! А в блакытном не только есть голубое, но еще и заоблачное, небесное…» – «Здорово – Нина тягуче зевнула.– Даже странно, что ты учишься на инженера. Слушай! Я дохну здесь от тоски! А давай ты будешь со мной пить коктейли и разговаривать!» – «Я? Когда?» – «Не сейчас! Потому что сейчас я хочу принять душ. А свидание я тебе назначаю завтра в шесть на площади Тевелева. Дашь мне чистое полотенце?» Он кивнул, понимая, что использованного полотенца бабуле не пережить, но пошел, долго рылся в комоде, отыскал поцветастее и принес. А когда все ушли, завернул его влажную вялость, его теплую истому, его тревожную, едва уловимую пахучесть в две газеты и сверток отнес на помойку. Три недели спустя, когда бабушка кричала ему в трубку о разгроме, разоре, но этого мало – о пропаже большого сиреневого в цветочках,– он лишь чувствовал, что пережил немыслимое, что до сих пор продолжает переживать и что это, наверное, называется близость.
Читать дальше