— Да, но она вряд ли об этом знает!
— Кто?
— Да эта дурища, калифорнийская сводня.
Академик засмеялся.
— Что ж, будет случай проверить его порядочность.
— Будь спокоен! А знаешь, дядя, мне кажется, ты здорово изменился.
— В каком смысле?
— Я и сам не знаю в каком. Но что-то в тебе изменилось, сразу видно. Походка, например. Сейчас ты ступаешь гораздо тверже, решительней.
— Ты хочешь сказать, что раньше я ползал, как слизняк?
— Какой слизняк?
— Улитка такая, без раковины.
— Да, дядя, извини, но тогда ты несколько раскис… а сейчас, как говорится, гребешок у тебя снова торчком. Мне кажется, что Донка в тебя втюрилась, — добавил он шутливо.
— Которая из них Донка?
— Та — длинная. Я еще ни разу не видел, чтоб она так на кого-нибудь таращилась.
— А другая девушка — твоя подружка?
— Что-то вроде.
— И серьезно?
— На этот раз немного серьезней, чем обычно. Скажи, дядя, ты не рассердился, что застал на даче всю эту банду?
— Ничуть! — вполне искренне ответил Урумов. — Я даже жалею, что не смог составить вам компанию. А девушка действительно стоящая, — добавил он. — Можешь мне, старику, поверить.
— Чтоб я лопнул, если это не так!
— Тридцать лет я был профессором, — продолжал Урумов, — воспитал несколько поколений. Сейчас, похоже, девочки сразу превращаются в женщин, как куколки — в бабочек.
— К тому же в довольно нахальных женщин, — охотно согласился Сашо. — Криста не такая.
Приехав, Сашо помог дяде донести вещи. Вернее, он нес чемоданы, а дядя — только саквояж и портфель. Квартира была заботливо вычищена и убрана, видно, сестра ежедневно ее проветривала. Стоило Урумову переступить порог, как он почувствовал, что освободился от всего, что до отъезда столько дней держало его в беспокойстве и напряжении. Он приехал домой, в свой единственный дом. Действительно, как старая собака, которая всегда возвращается к своей конуре, даже если на ее месте теперь собачья бойня.
— А теперь уезжай, — сказал Урумов. — Езжай, езжай, гости ждут.
Когда за племянником захлопнулась дверь, академик, не торопясь, обошел квартиру. Осмотрел все, еле заметно покачивая седой головой. Войдя в спальню, он не испытал никакого волнения. Его прежняя кровать была постелена, на подушке, заботливо выглаженная, лежала его лучшая летняя пижама. Он открыл гардероб — там было почти пусто. Перед зеркалом тоже не было никаких флакончиков и коробочек, ничего, кроме мужской расчески и старой головной щетки с серебряной ручкой. Сестра постаралась убрать из комнаты все, что хоть как-то могло напомнить ему о жене. И лишь когда он стал раздеваться, сердце его сжала какая-то мертвая боль. Но — вперед, вперед, эту границу обязательно нужно перейти!
Он лежал в темноте с беспокойно бьющимся сердцем. И вдруг вспомнил белых коней, синих белых коней в невероятной ночи — густой, словно кровь, холодной, как стекло. Изящные ноздри, круглые, как широко открытые глаза, стремительно изогнутая шея. Он прекрасно знал, почему ему так хочется купить эту картину. Ведь это было, в сущности, его первое воспоминание, первое, что увидели в этом мире его потрясенные детские глаза. Мир открывался перед ним не постепенно и медленно, не выплыл из теней, не сгустился из хаоса. Даже если это и было так, он этого не помнил. Мир открылся ему сразу, как открывается театральная сцена. Поднялся занавес, и он увидел синюю ночь и белых коней, отчетливо постукивавших по булыжнику железными подковами. Высокий кабриолет с жесткими сиденьями и деревянными спинками подпрыгивает на неровной дороге. Они спускаются по какому-то глухому горному ущелью, лошади идут ровной рысью, и вначале он видит только их спины и острые уши. Спускаются целую вечность, словно дорога ведет в какой-то другой, темный, подземный мир. И, несмотря на ночь, все видно с поразительной четкостью. Он сидит рядом с матерью, она обнимает его и кутает в мягкую шаль. Рядом — отец. Ни у матери, ни у отца лиц не видно, и какие они были тогда, он не помнил. Напротив съежился, словно бы немного испуганный, его брат Тома в фуражке и коротких, по щиколотки, брючках. Рядом с ним дремлет их служанка Цонка, первая, которую он помнил, первый товарищ его детских игр и первая учительница. Она тоже укутана в толстый, домашней вязки платок, ее мягкие большие груди тяжело покачиваются. Едут они уже целую вечность. Никто не говорит ни слова, не слышно даже бубенцов, звон которых сопровождал все его детство. Нет ничего, кроме коней — белых коней.
Читать дальше