— Вот оно что... — протянула эта серьезная девочка, наивно верящая в добро и справедливость.
Боже, подумал я, ну почему мы не всеобъемлющи, почему дуракам легче.
— Я хочу знать о нем все, — сказал я.
— Тогда вам надо сюда, — сказала она опять очень серьезно и открыла еще одну дверь в комнату-аппендикс, без окон, с голой лампочкой под потолком и шкафами, забитыми папками и просто перевязанными шпагатом пачками бумаг. В углу у стены стоял пыльный канцелярский стол с лампой и даже имелся расшатанный стул.
— Не возражаешь, я посижу здесь? — спросил я.
— Разумеется... — ответила она, — сидите... — И ушла, и даже выключила в музейной комнате свет, а я сел и принялся за шкафы.
Часть документов была разложена по годам с соответствующими пометками, сделанными выцветшими чернилами или карандашом, и бумага хранила еще вмятины от пера. Иногда года вообще не было, и только по датам отдельных листочков можно было определить, к какой эпохе они относятся. Я искал, конечно же, бумаги, относящиеся ко времени работы отца. Но попутно почерпнул кое-что интересное. Капитан Сиротин направлял сроком на три месяца группу расконвоированных из пятидесяти двух человек на восьмой участок, и следовал поименный список и номер учреждения ЯП-51/9-2 и год — 1948; или докладная, где с чиновничьей простотой сообщалось, что в результате оползня и прорыва плотины семеро заключенных погибли и еще пятеро отправлены в лазарет. И эти бумажки что-то уж очень плохо сочетались с кумачовой трибуной и показным энтузиазмом.
Вначале я копался безрезультатно, но потом замелькали знакомые фамилии: Славский и Антонов. Я перерыл десятка два папок, но кроме производственных документов с подписью отца ничего не обнаружил. Это было более чем странно, потому что предыдущие годы просто изобиловали всякого рода канцелярщиной от отчетов кладовщиков до реляций высоких комиссий.
Потом в комнату, тихонько скрипнув дверью, заглянула Уклейка, и, взглянув на часы, я обнаружил, что время полночное и пора выбираться.
Мы выключили свет, закрыли все двери и вышли на свежий воздух в отголоски белых ночей. Серые сумерки висели над спящим городом, и даже истребители, взмывающие над нашими головами в слоистое, как новогодний пирог, небо, ревели не так натужно на вираже. После того как они улетали, снова наступала тишина, и откуда-то сверху оседала морось, и асфальт на площади перед гостиницей чернел чернее сажи, а сопки вокруг замыкались в полукольцо, которое было разорвано на севере, и были символом этой пустынности.
— Почему ты мне помогаешь? — спросил я.
— Не знаю... — ответила она, открывая зонтик, — разве вам не нравится? Вы же просили.
— Просил, — сознался я.
— Идите сюда, я вас возьму под руку...
Она держала меня, как хорошо воспитанная девочка держит родного дядю во время дождя, чтобы только уберечь его правое плечо от капель, оставаясь там, в своем вчерашнем школьном мире, как за каменной стеной.
— Мне нравится помогать, — добавила она через минуту сосредоточенного вышагивания, — ну, просто так... — Отнюдь не проясняя картины. — Придет кто-нибудь еще, и я помогу. Разве это неправильно?
Против такого возражать было бессмысленно — она говорила почти то же самое, что и моя рыжая сестра.
— Правильно, — согласился я.
— Ничего не правильно, — сказала она, — знал бы Пал Федорович...
— А это уже необязательно, — сказал я.
После площади мы свернули на улицу, и кусты на газонах стали задевать брюки, а асфальт по-прежнему чернел от влаги, и чернели окна в стандартных домах без балконов. И за этими окнами люди спали, любили, плакали, смеялись, смотрели ночную программу, страдали и сердились — и были все разные. И единственное, что их объединяло, это надежда на завтрашний день.
— Приходите завтра, может, что-нибудь найдете, — сказала Уклейка, остановившись возле кирпичной пятиэтажки.
Между домами блестел залив. И от этой сонной вялости и застывшей тишины было что-то древнее, необъяснимое, смотрящее на деяния наши.
— Спокойной ночи, — пожелал я.
— Спокойной ночи, — ответила она и, дойдя до подъезда, махнула мне оттуда рукой.
Но спать я не пошел, а приподнял воротник и спустился к заливу, где покидал камешки в холодную темную воду, полюбовался на острова, свернул на какую-то тропинку и шел берегом, где комары злобствовали вовсю, а березы застыли в оцепенении, и с листьев в полном безмолвии стекали блестящие капли.
Должно быть, когда-то и отец бродил вот так летними ночами. О чем он думал? Ясно, не о той трибуне, где чувствовал себя неуютно. Я догадался, как он попал на стенд, — снимок был сделан один-единственный, а отец стоял так, что загораживал первого секретаря и крайнего из рабочих, и монтаж сделать было затруднительно. Поэтому поступили проще. Кто будет сравнивать число людей на фотографии и надпись под ней. Разве что какой-нибудь дотошный экскурсант.
Читать дальше