— То есть как? — ошарашено спросил Воробей. o:p/
— Узнаешь, как. Отдохни пока, если эти разговоры тебя настолько не растравили, что уже и отдых не в отдых. Зря мы с тобой об этом разболтались. Мне и самому муторно, хотя я поболее твоего повидал, а тебе-то, наверное… — Скворец сплюнул в воду. — Выкинь все из головы. o:p/
Сережка понял, что Скворец больше ему ничего рассказывать не будет — хотя знал он наверняка еще многое. Поэтому Воробей закрыл глаза и, незаметно для себя самого, задремал. o:p/
Спал он, по всей видимости, совсем недолго. И сон его, несмотря на то, что он чувствовал себя странно спокойным, был, похоже, дерганный и взбудораженный. Слишком яркие картинки он видел во сне, чтобы сон этот был глубок и умиротворяющ. o:p/
Сперва, как это часто бывало, он увидел иссиня-радужный промельк в темноте, понемногу этот промельк обрел формы и очертания, словно наводка на фокус состоялась — и оказался чучелом птицы. Это чучело парило в темном воздухе какого-то сводчатого погреба, без всякой видимой опоры. Потом — опять, как обычно, но на сей раз с большей яркостью, с почти болезненной яркостью — он увидел письменный стол, настольную лампу с зеленым абажуром и, в круге света от этой лампы, коробку с папиросами — на коробке было изображение какой-то то ли турчанки, то ли персиянки, в шароварах и прочих цветастых одеяниях, которая весьма призывно держала длинный мундштук с заправленной в него сигаретой и выпускала струйку голубоватого дыма. В круге света появилась рука, протянутая за папиросой… Словом, все те же повторяющиеся образы. Сережка Высик сильно подозревал, что в этом сне запечатлены каким-то образом картины его самого раннего детства, того, что было еще до детского дома — чего по малолетству он запомнить не смог, но что отложилось каким-то образом в его подспудной памяти, чтобы вот так проявляться во снах. o:p/
Потом и картинка на папиросной бумаге изменилась. Такая зелено-черная она стала, с длинным названием золотыми буквами, с узорчиками по краям. Папиросы в ней были большие, толстые, крупные — вальяжные папиросы. И руки, державшие эти папиросы, стали множиться, словно одна рука веером разложилась на несколько, и разными, непохожими были эти руки, и освещение падало на них по-разному, а папиросы были одинаковыми, неприятно одинаковыми… И это уже было что-то новенькое, раньше в Сережкинах снах не возникавшее, и, скорей всего, здесь причудливым образом сгустились и отразились все переживания прошедших суток. Словно мозг не мог избавиться от навязчивой подробности, приставшей к нему как репей, и ее раздражающее воздействие играло роль клапана, спасительной помпы, через которую из сознания — тонущего корабля — выкачивалось то, что психологически невозможно вынести, тот излишек черной воды в трюме, который иначе мог запросто на дно утянуть. o:p/
— Ты что, Воробей? — несколько озабоченно окликнул Скворец, и Сережка, открыв глаза, осознал, что, кажется, он застонал во сне — от того, что ему начало видеться что-то еще, и он бы, может, запомнил, что привиделось ему напоследок, если б оклик Скворца так резко не вернул его к реальности. Лишь общее ощущение осталось — нахрапистого и властного вторжения. o:p/
Воробей, несколько обалделый, присел: o:p/
— Послушай, Скворец, ты какие папиросы куришь? — спросил он, все еще не вполне прочухавшись от своего сна. o:p/
— Разные курю, — пожал плечами Скворец. — Какие попадутся. o:p/
— Те, которыми ты с дедом поделился… o:p/
— А, это Алексей угостил. o:p/
— Мне кажется, я их еще где-то видел… o:p/
— Очень может быть, что и видел. Марка известная. o:p/
— Нет, я имею в виду, совсем недавно. o:p/
— То есть? o:p/
Воробей зажмурился. В мозгу нехорошо звенело, дребезжащим звоном усталости и буксующей памяти, настырно возвращающей к одному и тому же, не давая взять барьер, за которым станут ясно видны до бешенства ускользающие сейчас воспоминания, — так заедает запиленную пластинку, и игла граммофона, срываясь, воспроизводит все одну и ту же визгливую ноту. И надо вручную переставить иглу чуть дальше запиленного места, надо выкинуть из головы этот мозги насилующий тренькающий звук, сосредоточиться, чтобы дальше все опять пошло нормально, чтобы мелодия заструилась… o:p/
— Я вспомнил, — сдавленным голосом сказал Воробей. o:p/
— Что ты вспомнил? — Скворец очень посерьезнел. o:p/
— Где я видел окурок такой папиросы. o:p/
Воробей замолк, собираясь с мыслями. Он теперь догадывался, почему эти папиросы с такой настырностью лезли в его сон. Тот окурок… Он втайне поразил его неуместностью на общем фоне увиденной им картины, но он был слишком напуган тогда, чтобы уделить этой неуместной подробности хоть сколько-то сознательного внимания, — но, может быть, эта крохотная и безобидная деталь и напугала его почему-то больше всего, стала живым зернышком, из которого пророс весь последующий ужас, и только своего времени ждала, чтобы вынырнуть. Так, или приблизительно так, описал бы это Воробей, умей он анализировать свои мысли и переживания. Но сейчас он был просто напуган — воспоминание об этой мелочи, об этом окурке было знаком чего-то страшного, придавало всему случившемуся иной — и более зловещий, чем разумом можно было представить, — смысл… И Воробью казалось, что сейчас, когда он произнесет вслух вдруг вспомнившееся, это зловещее окончательно воплотится — как по колдовскому заклинанию — и обретет такие реальность и власть, которые лучше бы не вызывать к жизни… o:p/
Читать дальше