На глаза попался Вежинов: это было и то и не то. Вежинов мог великолепно выполнить роль индикатора моего состояния, по нему отлично проверялось, насколько я в силах преодолеть постороннее воздействие и влияние, но в то же время среди всех книг, в которых я видел опасность, он был наиболее мне симпатичен. Вежинов, куда его ни поставь, хоть к болгарам, хоть к русским, всегда смотрится откровенно чужеродным на любой книжной полке и находится если не вне, то, во всяком случае, на периферии любой системы. А надо было брать нечто образцовое, типовое для данного распорядка. Но ставить Вежинова обратно, показывать раздумья и сомнения, выглядело бы подозрительным, и я раскрыл книгу: «Мы ходили куда-нибудь ужинать, обычно на террасу ночного ресторана. Она предпочитала этот ресторан, хотя и не возражала, если я предлагал пойти в другое место. Пожалуй, посидеть в приятной обстановке нарядного зала было единственным ее развлечением. Я прекрасно понимал ее, ведь я видел ее палату в больнице. Теперь она вела себя непринужденно, смеялась моим шуткам, ела с аппетитом. Только когда кто-нибудь из моих друзей или знакомых случайно подсаживался к нашему столику, она хмурилась, держалась с ними недружелюбно, почти грубо. А в остальном она становилась все приветливей и спокойней. И главное — проще. Она немного поправилась, если судить по ее чуть округлившимся щекам. Я радовался переменам в ней, уверенный, что она постепенно обретает настоящее душевное здоровье. Наконец-то у нее был свой дом, и я считал, что пока этого вполне достаточно. Мне не хотелось думать, чем все это кончится, важно было, чтобы она выздоровела окончательно».
Ничего не случилось — я хочу сказать, что не произошло ничего плохого и все оставалось на своих местах. Сам текст Вежинова никак не адресовался ко мне и воспринимался совершенно буквально, если не учитывать предупреждение о плохом конце в последних строчках. Но если это и было предупреждением, то уж никак не мне, скорее самим книгам и полке в целом.
И я принялся за свой план. Как и задумал, начал я с Маннов. Снял с полки Лотмана, залепил ему монокорректором три первые буквы и, недолго думая, назвал нового Манна Йозефом и поставил «Структуру художественного текста» между Генрихом и Клаусом, потом передумал и разделил Клауса и Томаса, тем самым убив сразу двух зайцев: во-первых, ранее будучи Лотманом, Йозеф Манн стоял между Лосевым и Мамардашвили, а во-вторых, Маннов было так много, что их следовало убить либо вычитанием, либо умножением. План по уничтожению Маннов представлялся мне более изящным, чем простое сбрасывание их с полки.
Теперь Соловьевы. Оловьевы. Ловьевы. Овьевы. Вьевы.
Псоловьевы. Ксоловьевы. Тсоловьевы.
Стуловьевы. Ржеловьевы. Труловьевы.
Я физически ощущал их сопротивление. Соловьевы не поддавались коррекции и, значит, сами напрашивались на более радикальные меры. Старшему я вырезал лезвием часть обложки с его именем и фамилией и на оголившемся переплете, стараясь быть разборчивым, написал: Юкио Мисима. Название оставил прежнее: «Чтения и рассказы по истории России». Получалось даже лучше, чем я рассчитывал. Но при всей удаче повторяться не хотелось: был соблазн, очень хотелось, чтобы автором «Первого шага к положительной эстетике» стал Кортасар, но Кортасар и на самом деле мог написать что угодно, система снова обыгрывала меня, приходилось выкручиваться, и я, изловчившись, придумал новый способ. Мне помогло, что у среднего и младшего Соловьевых книги назывались одинаково: «Стихотворения». Эта их скромность и помогла мне: у Владимира я вырезал название, у Сергея — фамилию. И так и оставил. Получилось здорово: теперь Соловьевы не могли жить друг без друга, один нес другому фамилию, а другой делился названием, раньше они образовывали тупейшую систему, теперь я их оженил, скрестил друг с другом, прилепил накрепко и навсегда. В отдалении друг от друга Соловьевы становились лишь обрывками книг.
Манны, Соловьевы — таким образом я добрался до Ануя и тут же спохватился, что повторяюсь, а значит, хаос снова успел перегруппироваться и превращался в порядок, система подкралась и тянет ко мне руки. Я бросил Ануя к черту и схватил ручку. Следующим трем книгам я не сделал почти ничего, только между автором и названием нарисовал стрелки замены, чтобы была понятна моя идея: автором «Маяковского» становился Клоп, Мефистофель написал роман «Клаус Манн», а Иисус Христос — книгу божественных откровений под названием «Адам Карл», — и поставил их впритирочку. Получилось черт-те что, и в этом было что-то по-настоящему хорошее, тем более что Мефистофель оказался не сбоку, а посередке. Выходило, если присматриваться постороннему человеку, что Иисус противостоит не Мефистофелю, а Клопу, а Мефистофель, наоборот, то ли разнимает их, то ли спешит примирить. С другой стороны, Иисус как бы объединялся с Мефистофелем против Клопа.
Читать дальше