Начался небольшой дождик, опустился туман. Ко мне подошёл латинос в пончо, и попросил стрелять завтра точно и быстро. На мой ответ, что это трудно, но я постараюсь, он рассудительно заметил:
– Самое трудное для меня – позади. Самое трудное было, когда днём принесли еду для вас. Сказали, что вы скоро придёте, голодные и уставшие. Мы тоже были голодные и уставшие, и очень хотелось съесть весь хлеб и кукурузу. Немного съели, но лучше бы не ели вовсе. Когда начал есть – остановиться сложнее, чем когда не начал. Но мы смогли остановиться, и оставили вам много еды. Победили себя. А завтра надо победить врагов. Это уже проще. У тебя есть дети?
– Нет, – ответил я, немного смутившись, и с трудом постигая смысл только что сказанного, – Я ещё молодой для такого дела.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать четыре.
– Когда мне было двадцать четыре, у меня уже было две дочери. Сейчас мне сорок девять. У меня две дочери и два сына. Правда, один погиб на войне. Зато есть три внука. Если бы я мог, то не отправил бы тебя завтра в бой. Нельзя умирать, не оставив после себя никого на земле! Поэтому постарайся завтра уцелеть! Иначе умрёшь не только ты, а все, кто мог бы родиться!
– Спасибо. Я снова постараюсь. Только, если честно, мне кажется, что хоть старайся, хоть не старайся, а завтра из нас не выживет никто! – я горько усмехнулся.
– Тогда надо умереть достойно. С улыбкой. Чтобы враги поняли, что мы сильнее. Они и так уже собственной тени боятся! А если мы умрём с гордо поднятой головой, то враг станет ещё слабее. И другим победить его станет проще. Это будет наш вклад в победу. Я очень хочу освободить свою землю от бешеных собак. Ведь это земля, на которой жили мои предки ещё тысячу лет назад. Ты помогаешь нам. Значит, твоя душа светла, и будет жить вечно. И тебя, и всех твоих друзей будут вспоминать в день мёртвых до тех пор, пока жива Мексика!
Мы пообщались каких-то полчаса, а я не только почти успокоился, но даже начал немного понимать по-испански. Вскоре усталость накрыла всех. Народ попадал кто где сидел, и над футбольным полем разнёсся храп в сто глоток, заглушаемый гудками кораблей в порту, да рёвом грузовиков. Засыпая, я точно знал, что это – моя последняя ночь. Но уснул за секунду, и снов не видел. И перед сном всё, чего хотел – это мороженого в шоколаде.
Меня долго будил кто-то из наших. Кажется, Санёк. Мозг отказывался просыпаться, но когда я услышал слово "взрыв", то пришёл в себя сразу, нутро словно обдало кипятком. Светало. Было тихо. Мы умылись, попили водички, качнули пресс, и стали ждать. Ждать пришлось недолго. В воротах что-то громыхнуло, одна створка отошла назад, и несколько охранников крикнули нам из дверей, и помахали руками. Мол – давайте на выход! Мы выстроились в привычную шеренгу по четыре, и пошли вперёд. Я старался не подать вида, что волнуюсь, но, глянув исподлобья на сонные мятые морды охраны, понял, что эти тюфяки ещё досматривают похмельные сны, и плевать хотели на серую безликую массу, идущую, как коровы на скотобойню.
Тут бахнуло так, что даже мы, ожидавшие взрыва, присели. Над портом встал огромный огненный гриб, а ударная волна пригнула пальмы в двух километрах от берега, и повыбивала остатки окон в небоскрёбах. Нас обдало жаром и придавило к земле, а в сотне метрах с неба упала горящая бочка, расплескав по бетонной дороге остатки то ли мазута, то ли краски. Мексиканцы, шедшие первыми, попадали на землю. Остальные наши удержались, хотя по ушам врезало хорошо. А вот охрана, и без того еле стоявшая на дрожащих после пьянки ногах, вся оказалась на земле. Я за секунду до взрыва посчитал конвой, и оказалось, что их шестеро. Так что в момент взрыва я как раз думал, что мексиканский бог послал мне столько врагов, сколько патронов в моём револьвере. Почему-то я искренно полагал, что воевать мне придётся одному.
Один из конвойных, этакий пончик на ножках, в каске и с автоматом, тяжело вставал с земли метрах в десяти от меня. Я выхватил пистолет, и, подбежав к нему метра на два, наставил на него ствол. Он, опершись на приклад какой-то допотопной винтовки со штыком, стоял на одном колене, и смотрел на меня. Вдруг он улыбнулся и сказал:
– Ты так не шути!
Мне показалось, что мы смотрели друг на друга вечность. Я вспомнил, как хотел застрелиться сам, и подумал, что в лоб стрелять себе не хотел, и другим – негоже. Поэтому стал опускать пистолет, целясь в грудь. Рука опускалась долго. Я же вчера тренировался выхватывать пистолет, и всё делал быстро, как в кино про ковбоев! А тут рука опускалась вниз, как стрела башенного крана. Как в замедленном кино! Потом я подумал, что если выстрелю ниже сердца, то попаду в живот. А мне сказали, что в живот – самая поганая рана. И если человек худой и голодный, то спасти его после такого ранения можно в течение десяти часов. А если толстяк и только поел, то хоть через пять минут ложи его на операционный стол – дерьмо с жиром попадает в кровь, начинается сепсис, и тут поможет только чудо: человек будет умирать долго и мучительно. Поэтому солдат перед атакой обязательно должен сходить в сортир, что мы все и сделали с утра. Интересно, а этот толстяк когда последний раз упражнялся, как говорил Паша? Вспомнился Паша на том пляже, его запрокинутая голова, кусок ноги в воронке. Ну что, за Пашу! А этот жирный-то при чём? Он, поди, и на пляже том никогда не был. Пригнали какого-то менеджера по продажам катеров, так же, как нас гонят на какую-то стройку, дали ружьё, которое последний раз стреляло лет двадцать пять тому как, и приказали отвести террористов в тюрьму. Его мать сидит дома, и ждёт сына домой. А сын сейчас стоит на одном колене, смотрит в ствол, и на второе колено уже никогда не встанет.
Читать дальше