— Ты правильно сделала, Фаня, — отвечаю я. — Он хороший человек.
И снова я один в степи. А где-то канонада.
Я даю шпоры коню. Глухой стук копыт и только ветер, и вылетаю в дымное зарево атаки. Снаряды ухают, и на месте разрывов поднимаются черные земляные цветы. Справа от меня идет Артем. Впереди маячит взводный. Вдруг яркая вспышка, и все потонуло в пламени, и боль прошла через все тело, и повисли, выплыли из тумана стены и потолок моей палаты.
Надя сидела рядом на стуле. Она не заметила, что я открыл глаза. Она смотрела в окно и улыбалась.
— Надя, — сказал я.
Она не слышала.
— Надя, — сказал я.
Она вздрогнула, лицо ее изменилось, она нагнулась.
— Позовите врача, — сказал я.
Она поняла, что я хочу, и выбежала из палаты. Белый потолок заколебался, и пошел туман. Врача мне не дождаться. Больше я никого не увижу. Все.
Старик в распахнутом, очень длинном пальто, в шапке, одетой небрежно и наспех, остановил меня.
— Где здесь почта? Ближайшая?
— Но боюсь, что сегодня закрыто.
— Разве?
— Да, — сказал я, — все закрыто. Идите на Центральный телеграф.
Но он слушал меня уже только из вежливости. Он поблагодарил и пошел. Шел он медленно и обреченно.
Я подымался по переулку. Фонари «по случаю праздника» были разбиты. Дома всосали в себя людей, и на темном теле квартала светились окна, как тусклые елочные стекляшки.
Дул теплый ветер, таял снег, и тишина вечера давила меня, и хотелось философствовать или сделать что-нибудь значительное, и вообще послать к черту праздники.
Бессмысленно, когда город штурмует винно-водочные отделы магазинов и в определенное время все разом поднимают бокалы и начинают наливаться алкоголем.
Стоят огромные дома, излучая свет, музыку, веселье. Но если скинут покров стен, то зрелище предстанет необычайное. Во всех домах, на всех этажах одинаково расположены комнаты, кровати, столы, ванны, унитазы. Всюду звон рюмок, бессмысленная болтовня, лихорадочное пожирание закуски, старые анекдоты, сплетни и одни и те же песни. Люди, обычно такие не похожие друг на друга, под Новый год становятся одинаковыми. Почти одновременно на всех этажах отодвигаются столы, начинаются танцы, потом гости расходятся, а хозяева (словно чертик какой-то нажимает на рычаг) начинают одновременно зевать, тушить свет, раздеваться (весь дом торопливо сбрасывает одежду на стулья) и, наконец, — о радость! (чертик опять нажимает на рычаг) — спать!
В эту ночь хорошо сидеть одному и работать.
Но в последний момент приходит жена или раздается звонок по телефону — и ты мчишься впереди собственного визга в такую же, как и у всех, компанию, бессмысленно болтаешь, вспоминаешь бородатые анекдоты, сплетничаешь, поешь старые песни, танцуешь с толстыми дамами — в общем, веселишься.
Утром тебя мутит, или ты долго не понимаешь: кому это все было нужно? Потом ты шляешься по улицам, идешь смотреть кинохронику, отсыпаешься. Вечером бежишь за четвертинкой и возвращаешься рысцой по безлюдному переулку, и тут-то на тебя нападает охота философствовать, и тебе становится грустно (то есть происходит размягчение мозга), и ты встречаешь старика, который вдруг вырывает тебя из твоего личного мира, и тебе хочется помочь этому человеку.
Ты проходишь еще несколько домов и понимаешь, что помочь ему не можешь. Из подъезда выносят ногами вперед что-то накрытое белым и кладут на носилки в санитарную машину.
Дома ты запираешься в комнате. Есть над чем задуматься. Еще год прошел! Что же делать? Что приобрел ты? Десяток картин, сложенных в кучу на полу. Что потерял ты? Двух самых близких людей.
С одним ты всю жизнь был: «здравствуй, до свидания, как дела, есть что-нибудь поужинать, надену свитер, посиди с Машей». Ты уезжал на несколько месяцев из дома и редко вспоминал этого человека. У тебя вроде были одни интересы, у него — другие. Казалось, мы не понимали друг друга. Спартанское воспитание: «Как здоровье? Ничего. Ну скорее выздоравливай. Не вмешивайся в мои дела. Я человек самостоятельный». Но теперь ты с ним все время встречаешься. Ты его видишь каждую ночь во сне. И вот тогда-то опять начинается разговор, тот разговор, о котором ты мечтал, и которого так глупо избегал, и который так и не состоялся. Мильон раз ты пытаешься доказать: «Отец, неужели ты думал, что мы другие? Ты не мог так думать». И пошло. Об искусстве. О времени. О преемственности поколений. Оратор. Демосфен. А уже поздно. Понимаешь? Поздно. Не успел. Есть в русском языке такое слово — «поздно». Теперь нечего говорить. Надо доказать делом. Доказать, что на баррикаде революции ты должен заменить отца. Высокие слова, не правда ли? Но хоть раз ты их должен сказать? По-моему, уже время. И даже не сказать, а почувствовать, что теперь, именно теперь твоя очередь. И не увиливать и не увертываться. Хватит.
Читать дальше