Дойдя до конца живописного бульвара, он свернул в узкий проулок меж ветхих домишек, где вытянутой рукой можно было коснуться стены противоположного дома… В точности следуя указаниям матери, он, попетляв по тесным улочкам, благополучно добрался до улицы Калапош.
Именной таблички на калитке не было; судя по всему, некогда прославленный профессор предпочел известности тихую пристань. Его домик был таким же невысоким, как и все прочие. Как и остальные, он словно врос в землю; со стен точно так же осыпалась штукатурка, у крыльца чахлые лжеакации изнывали от жажды точно так же, как перед всеми другими домами на улице Калапош. Попради остановился у калитки.
Сквозь щели забора можно было заглянуть во двор. Выложенные из кирпича выщербленные ступеньки вели на небольшую веранду, дальний конец которой был застеклен синими, зелеными и красными стеклышками, по большей части треснутыми. В самой глубине веранды кучей в рост человека был свален уголь, припасенный на зиму… Кстати сказать, только это и наводило на мысль, что в доме живут люди.
Попради несмело потянул за ручку звонка, и натянутая над палисадником проволока загудела, качнув висящий на стене дома колокольчик. Заливистый звон потревожил было тишину, но затем опять все стихло, и вымерший двор взирал на незваного пришельца так же безмолвно, как и прежде.
Попради коснулся рукой забинтованного глаза, в котором вдруг настойчиво, требовательно запульсировала боль. Он еще раз — теперь уже нетерпеливо — дернул за ручку звонка, и наконец до слуха его донесся звук шаркающих шагов. Затем калитка чуть приотворилась, и из-под седых бровей, притененных козырьком желтой кепки, на него глянули подозрительно настороженные глаза. По всей вероятности, это был садовник или дворовый служитель.
— Я к господину профессору, — сказал Попради.
— К какому профессору?
— К профессору Ливенштейну. Или он здесь не проживает?
Старик приотворил калитку еще на сантиметр-другой и повнимательнее вгляделся в повязку, закрывающую глаз Попради.
— Если вы пожаловали из-за комнаты, то он действительно здесь не проживает.
— Из-за какой комнаты?
— В доме нет ни одной лишней комнаты.
— Я пришел не из-за этого, — сказал Попради и нерешительно поднес руку к левому глазу, который горел так, словно в него ткнули раскаленным углем.
Старик распахнул калитку. Склонив голову набок и ссутулившись, он зашаркал было к дому, но вдруг опять остановился, преградив Попради путь.
— Значит, вы к Ливенштейну, — по-прежнему настороженно произнес он. — Я и есть Ливенштейн.
Попради оторопел. У него сложилось вполне определенное представление о знаменитом профессоре: суровый человек гигантского роста, с бакенбардами, одетый во все белое с головы до пят, дерзит, грубит пациентам и даже покрикивает на них, зато возвращает зрение слепым, а с неимущих больных не берет ни гроша… Таким жил в его воображении грозный профессор, которого так подробно обрисовала ему мать. В прежние времена считалось хорошим тоном, если врач грубо обращается с пациентами. Большинство врачей, становясь университетскими профессорами, перенимало эту священную традицию, заложенную неким всемирно известным венгерским хирургом… «Чудодей» тоже покрикивал на всех и каждого, невзирая на пол, ранг и имущественное положение. Горланил он в ту пору, когда его пригласили работать в столичной глазной клинике, не утихомирился и в период нилашистского террора, когда его выгнали из университета. Он перебрался в свой родной Мишкольц и продолжал грубить пациентам.
Однако профессор в этом не следовал моде. Его реакция была естественной: доктора до глубины души раздражало любое слово, которое не имело прямого отношения к картине заболевания. Его интересовали лишь болезнь и сам больной, да и тот лишь до тех пор, покуда действительно был болен. Он приходил в ярость от капризов и мнительности, а стоило больному при описании симптомов чуть отклониться в сторону, как он тотчас выходил из себя… Он ненавидел родственников за то, что те всегда сводили разговор к случайным, ничего не значащим подробностям. Поэтому он набросился и на матушку Попради, когда та вздумала выразить ему благодарность.
С той поры минул двадцать один год. Старик, беспомощно топчущийся под худосочными акациями, напоминал печальный шарж на прежнего надменного крикуна-профессора. Нестриженые волосы болтались возле прозрачно-тонких ушей, оттопыривающихся по бокам усохшего черепа подобно крыльям летучей мыши. Тощие икры торчали из обтрепанных штанин, шишковатые пятки выпирали из стоптанных лыковых шлепанцев, которые при каждом шаге норовили свалиться с ног…
Читать дальше