И мать сказала: — Само собой! Этого для меня бы просто не существовало. Я бы смеялась — и все. Но он-то обращался с ними не как с козами…
А я сказал: — А почему он должен был так с ними обходиться? У них были мужья, как у тебя, были дети, как у тебя…
А мать сказала: — Ну и что? Никто их не заставлял заниматься этим.
А я сказал: — Разве то, чем они занимались, это такая уж грязь? Разве ты с ним занималась не тем же самым? Или они делали что-нибудь другое?
— Другое? — воскликнула мать и на мгновение бросила мести. — Как другое? То же самое, а что может быть еще?
— Так как же? — сказал я. — У них были мужья, как у тебя, были дети, как у тебя. И что они с ним делали, было не более грязно, чем то, что делала ты. Почему же он должен был обходиться с ними как с грязными козами?
А мать сказала: — Но ведь он был не их муж, а мой…
— В этом вся разница? — сказал я. А про себя посмеивался. Я видел, как она оцепенела посреди кухни с метелкой в руке, перестала подметать, и посмеивался про себя. — Не понимаю, как ты рассуждаешь, — сказал я. И, посмеиваясь, решился нанести удар. — Не понимаю, как ты рассуждаешь, — повторил я. И сказал: — Значит, ты тоже была грязной козой, когда занималась этим с другими мужчинами?
Мать не покраснела. У нее заблестели глаза, губы сомкнулись, она вся стала жесткой, выросла, в ней забродил старый мед, но она не покраснела.
А я, посмеиваясь про себя, сказал: — Ведь и ты, я полагаю, побывала в ложбине. — Я был доволен, заставив старый мед в ней бродить, посмеивался про себя и стал разговорчив. — Не всегда же ты была только в кухне! Спускалась же и ты с кем-нибудь в ложбину!
— О! — сказала мать, окаменев посреди кухни. Весь старый мед в ней всколыхнулся, но она не покраснела, не застыдилась. — О! — сказала она, глядя на меня сверху вниз.
Говоря так, она была больше чем моей матерью, матерью-птицей, пчелиной маткой, но старый мед в ней был слишком стар и успокоился, улегся, а я в конце концов был двадцатидевятилетним сыном, почти тридцатилетним, и половина меня — пятнадцать лет — была для нее чужая, наполовину я был для нее незнакомым мужчиной, и она сказала, принимаясь подметать: — Что ж, по-моему, он этого заслужил, если я раз или два была с другими мужчинами.
И я подумал, посмеиваясь про себя: «А, старая коза!» А вслух сказал: — Конечно, он заслужил. — Потом спросил: — Много раз? Со многими мужчинами? — О! — воскликнула мать. — Ты что думаешь, я за вами, мужиками, бегала?
А я сказал: — Да нет же! Я просто хотел узнать, с одним это было или с двумя?
И мать сказала: — С одним, с одним! Второй раз не в счет, это была ошибка. — Ошибка? — сказал я. — Как ошибка?
И мать сказала: — Это было с одним кумом, когда мы были в Мессине. После землетрясения… Это все из-за суматохи, одним словом, я еще очень молодая была, больше об этом и не вспоминали.
— Смотри-ка ты! — сказал я. — А со вторым? — И мать сказала: — О! Со вторым это вышло случайно! — Он тоже был наш кум? — спросил я.
— Нет. Я его не знала. — Ты его даже не знала? — воскликнул я.
А мать сказала: — Чему тут удивляться? Ты ведь не знаешь, как все вышло.
А я сказал: — Наверно, он тебя изнасиловал.
А мать сказала: — Изнасиловал?
Я засмеялся про себя, услышав, каким тоном мать произнесла это, потом поглядел на нее так, будто я был на другом краю земли, а не в ее собственной кухне, в ее Сицилии, и спросил:
— Где это было? Уже когда мы жили в путевых домиках?
— Это было в Аквавиве, — сказала мать. Я слушал ее теперь с другого края земли и представил себе Аквавиву где-то очень далеко в пространстве, пустынное место у подножья горы. И все же сказал: — Но в Аквавиве мы уже были большие. Это было после войны.
— Ну и что? — сказала мать. — У вас мне, что ли, надо было спрашивать разрешения, если вы были большие? Тебе было одиннадцать лет. Вы ходили в школу, уходили играть.
Так и бывало в этих пустынных местах — Аквавиве, Сан-Катальдо, Серрадифалько: дети отправляются товарным поездом в школу или убегают играть в расселинах округлой равнины, мужчина работает лопатой, женщина — за стиркой или еще где-нибудь, и каждого черт донимает по-своему под этим пустынным небом.
Там, далеко в пространстве, было безоблачно, и мать сказала, что лето тогда стояло страшное. Это значило: ни струйки воды в горных речках на сто километров вокруг и в глазах — ничего, кроме сухой травы, от того места, где солнце всходило из нее, до того, где садилось. И жилья нет на двадцать — тридцать километров вокруг, кроме путевых домов вдоль линии, придавленных к земле пустынностью; «страшное лето» — это означало километры и километры без тени, надрывающихся на солнце цикад, опустошенные солнцем домики улиток, все предметы, превратившиеся в солнечный зной.
Читать дальше