Он построил предложение так, что безразличный для моего случая смысл проявился только в конце. Я ждал конца его речи, затаив дыхание.
– Но, по-моему, член у тебя все-таки есть, – как-то глупо вставил я.
Голос мой послышался мне преувеличенно бодрым. Будто я что-то ему предлагал.
– Да я не об этом… – брезгливо и строго отмахнулся он от меня, как от пастушечьей овчарки, норовящей лизнуть хозяину руку.
– А о чем же? – я слишком быстро переспросил, будто у меня был интерес к тому, что воспоследует, словно я уже попался на этот вострый крючок.
Я лежал ни жив ни мертв.
Он продолжил, как ни в чем не бывало.
– А о том!
Он словно бы уже ответил мне. И я похолодел.
Он помолчал.
– У меня болезнь Людовика XVI.
– Это которому отрубили голову? Но у тебя и голова с головкой, кажется, на месте, – наиглупейше и как-то униженно сострил я.
– Нет, у меня, как и у него, сужена крайняя плоть, надеюсь, ты осведомлен в элементарной анатомии, и я не могу без оперативного вмешательства сойтись с женщиной.
Я был унижен и навсегда посрамлен.
Он употребил гордый мужской глагол “сойтись”. Как в открытой битве.
– Так обрежься и выкинь свою крайнюю плоть мышам за печку.
– Легко тебе сказать, – сумрачно парировал он, будто мы спорили, но мои доводы, моя личность не стоили почти ничего. – Ты меня, как я стал замечать, всегда упрощенно понимаешь. Впрочем, это с некоторого момента меня совершенно не удивляет.
Я перестал дышать.
Он тоже замер, прислушиваясь во тьме к моему дыханию, наверное, поводя своим длинным прямым носом. Будто продолжал ловитву.
– Мне кажется, эта моя особенность дает мне много возможностей и даже преимуществ перед другими. Я ведь могу остаться девственником как угодно долго и всецело принадлежать науке, например, не расходуя себя попусту.
Наречие “попусту” было забито в меня, как гвоздь в глубокую доску по самую шляпку. Я не ручаюсь за точность цитирования, но за точный сюжет ручаюсь. Итак, моя оценка была ничтожна.
И мне вдруг в один миг это его словоблудие стало безразлично.
Жизнь моя продолжалась.
Я ничего не захотел в ней менять.
Именно в этот ночной миг, под его незыблемые речи.
И он развернул в ночной тьме прекрасную эвольвенту своих сияющих прожектов. Они, как туго вращающиеся шестерни дикого механизма, искрили карьерными достижениями, званиями и степенями, и для этого ему была нужна чистейшая биография и посильная общественная нагрузка. Оля же из слишком простой, да и небогатой “боговерующей” семьи, и вряд ли у него что-то с ней в дальнейшем получится.
“Ничего себе “в дальнейшем”, ты ведь водишь за собой добрую Олю, тихую богомолку уже второй год, – подумал я с раздражением про себя, – просто за ноздрю…”
А он, погружая меня в особенный осмос вязкого непристойного шепота, стал расписывать, как она ему все-таки, невзирая на очевидные “минусы семейной биографии”, телесно, плотски нравится.
Такой покорный внимательный женский тип,
и мягкая,
и волоокая,
и стройные тугие клевые ноги,
и бедра белые, чистые с исподу, как снег,
и холмики упругих, вероятно, персей розовых прелестных,
и округлый, будто выточенный из теплого камня круп дивный крепкий,
и невинное ласковое светло-курчавое овечье укромное уютное текучее семисантиметровое излучье лона…
В ее боговерующей среде о-о-о как блюдут телесную чистоту девушек…
Липкий напор эпитетов нарастал.
Будто варили варенье, и вот-вот через край пойдет пена.
Он задышал полной грудью.
Шум от вырывающегося воздуха перекрывал и обессмысливал слова его речи. Он вбрасывал их плотными каплями во тьму, как уголь в утробу паровоза. Ветер, исходящий от него, кислой буксой надавливал уже и на мое лицо.
Все лилось каким-то похабным двухголосьем.
Я должен был сорваться с места.
Он, никогда не касавшийся ее, больно тискал и нагло жал при мне особенную фантазмическую плоть лучшей девушки так сильно, что я стал слышать дух сладкого цветочного пота, заливающий блескучей страстной пленкой все чудесное Олино тело. Он мне ее, подталкивая, предлагал.
“Тело. Тело. Тело. Тело. Тело”, – манил я копошащуюся вокруг меня сладкую тьму.
Как ветхозаветный старец, подглядывающий за Сусанной, Овечин перешел на высокопарный разнузданный свист. Это был особенный сладостный донос развратного аскета на самого себя.
Совершенно явно, он был люто возбужден. И мне была страшна его страсть, могущая своим рычагом перевернуть сейчас все что угодно. Он словно искал любого твердого и достоверного изъяна в воздухе этой комнаты. Как новый Вий в пределе безбожной церкви.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу