Но уверен лишь в том, что вижу белый-белый испод своей коляски, где лежу, замотанный в тысячу слоев.
На чем зиждется моя уверенность? На безусловном знании, доставшемся мне без напряжения, – будто нашел картинки в старом чемодане. Когда еще не было стыда и отчаяния.
Снежит из низких облаков. Зима запахивает на материнском теле, обмотанном пуховым платком, рыхлое снеговое пальто. Один снег. Может, над улицей уже встала унылая низкая луна. Но сомневаюсь. Мать зыбко стоит в дверях спиной ко мне, на ее плечи опирается никому не видимая атмосфера. Рядом с ней врач и отец. Отец ее поддерживает (это было бы приятно изобразить бабушке, как он это старательно и соболезнующе делал – «вот так, прямо с того боку». Бабуля разыгрывала сцену).
Ее почти, неведомую мне, увозят в больницу, чтобы больше я никогда ничего не обрел, – ни ее тело, ни ее образ. Я не помню, невзирая на бабушкины подробные рассказы, что она мне говорила на прощанье. Я не в силах эти речи себе навязать. Не могу представить губ, их выговаривающих. Я не знаю их упругости. И маска ее лица, воссоздаваемая мной, как оживающая с напряжением фотография, – слишком зловеще перетекает в личину отца.
Как она смотрела сквозь нее, были ли слезы на ее глазах?
Облачный образ, состоящий из мельчайшей перламутровой, мутящей меня пыли, никогда во мне не фокусировался ни в ее тело, ни в лицо, ни в голос. Первейшие качества – унылость, зыбкость и тоска, не позволяли произойти этому чуду.
Моей любви к ней не за что зацепиться.
Я бросаю наживку в прошлое время, но вытягиваю обратно голый вострый крючок, на который каждый раз бессмысленно цепляюсь сам. Это абсолютно пустое и порочное желание.
Иногда я думал, что коль уж у меня нет ее примет, то по крайней мере я могу вдохнуть воздух, что когда-то наполнял и ее. И куда ему деваться, ведь хотя бы одна молекула должна достаться и мне. И я вдыхал, как баян, ожидая хотя бы одного единственного сигнала от нее, чтобы почувствовать то же что и она, попасть как шар в ту же лузу. И я доводил себя до головокружения, я не мог прервать глубокое дыхание, пока голова не начинала кружиться и в красном зареве мне представала тень – то ли распахнувшегося тяжкого зимнего пальто, сброшенного на пол, то ли помутившегося от непросыпанного снега облака. Я оседал на стул, на диван или на пол. Я ведь задерживал дыхание, я сглатывал колючие звезды галлюценоза, и в голове моей тоже мутилось, пока бабушка не колола меня своей сухой ладошкой в живот. Детский наркотик, который всегда был со мной. Но он был особенным – он не издевался над реальностью, а давал мне из ее арсенала то, что мне хотелось, то что было от меня заслонено. И эти образы выходили как актеры театра теней – из-за ширмы реального дня с его суетой и склонностью к иссяканию. Если я видел эти образы, то понимал, что живу не зря.
Воспитание перехватила бабушка.
Мягко без понуканий, тихо и устало, чуть безразлично.
В ее квартирке, в двухэтажном неказистом домике мы и обитали.
Это она шутя, немного грустно, говаривала, взглядывая на меня: «Да, дирижера, даже хора слабых детишек, из тебя, щелкунчик ты мой, не выйдет. Ах, ты моя сиротливая бедная обезьянка…»
Итак, я мало-помалу, сначала в бреду, а потом и в трезвом уме, изложил доброй, но требовательной сестрице, мой Эсэс, всю свою историю.
Без эпитетов.
В основном жесткие глагольные формы: «он был», «она вышла», «я не хотел», «я плакал».
На что мне строгая сестра, моя Эсэс (это имя само звучало во мне, равное двум глухим сердечным ударам, лишь стоило посмотреть на кармашек ее халата), сказала, что тоже соплей не любит, а любит мороженое и сласти, и я смогу ее угостить, если представится потом, когда отделаюсь от своей мутаты, случай.
– «Му та-та» – танец телят, – неостроумно сказал я.
Она не заметила моей шутки. Она всегда обходила их, оставаясь по большому счету всегда серьезной. Хотя смеялась. Но только в определенных обстоятельствах.
Итак, я смогу ее угостить, да, смогу, если приму на себя некоторые обязательства.
– Посмотрим, – быстро, не раздумывая, я согласился.
– Вот и умница.
Я захотел посмотреть на те обязательства…
Она склонилась и поцеловала меня в лоб, совсем близко к брови. Поцеловала чуть влажнее, мягче, чем заслуживал добрый христианин, целуемый в горячий горячечный лоб. И я будто оттиснул на изнанке своего черепа ее уста. Украл их особенный чувственный след. От осознания, что этим поцелуем сказано очень много, меня прошиб пот.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу