Рыбина, перед тем как ее сварили, углядела в желти осеннего времени тусклые пятна моих драгоценных родителей – матери и отца в доме отдыха. Они потупясь стоят в демисезонном платье у бетонного животного. На пожухлой холодной траве. Мои родители – безблагодатная мать и бездоблестный отец, связанные осенним днем на выжелтевшем слайде. Пластмассовый шар как урна предательски хранит их телесное тепло, доступное только зрению. Я брезгую этого теплого прикосновения. К самому лицу, к глазнице. Эта теплота как надругательство над ними, похолодевшими в разных могилах, в разное время.
Она проговаривается, что осталась совсем одна в своем доме. Совсем одна, но все-таки вместе со мной. Это «все-таки» очень много значит в наших отношениях. Иногда она обо мне забывает. О чем она думает на самом деле, разглядывая сложенную вчетверо несвежую газету, скорее, даже не читая ее, я не ведаю.
В особенных случаях, когда бабушка переходила со своего обычного торжественного лада на гневливый или наоборот, речь ее наполнялась союзами, которые можно было без ущерба для смысла избежать. Она словно приступала к сказу, полному драматизма. Будто фольклорный тон не мог вызвать и тени возражения у оппонента. За этой речью толпой стоял сам народ, как в лучшей кинокартине моего детства «Война и мир». С дрекольем и рогатинами.
А оно действительно потускнело, как доказательство того, что оно было – как протяженность. Мне достались обломки.
Я до сих пор ведь покупаю иногда этой сладкой ереси. Не больше ста грамм. Хочу этого не делать, но не могу совладать с собой. Это странная покупка, ведь никто не дарит своим детям такое малое количество дешевых конфет. Кто их покупает в таких скромных количествах? Мистические извращенцы для приманивания робких сладкоежек или сумасшедшие, не могущие обойти стороной вычурное изобилие конфетного отдела. Ведь даже самые простые не избалованные собаки не едят ириски из-за липкости. Но немолодые продавщицы смотрят на меня, будто разумеют природу моего застарелого порока.
Она бежала самой женственной в мире манерой, как-то сведя колени, откидывая голени в разные стороны, так, как бегают только аккуратные девочки или русалки вставшие на плавник. Все женщины в моей жизни бегали, пробегали мимо, убегали от меня всегда иначе, по-мужски, по-спортивному, с резкой азартной отмашкой андрогинов. И глядя на бегущих я до сих пор хочу узнать ее манеру бега, но с ее пластикой в чистом виде я не встречалась никогда.
Так она боролась с беззаконием своей жизни, делающим из ее еще крепкого тела старуху. И она старалась судорожно восстановить порядок, начиная хотя бы со своего языка.
Эти «им» чудятся мне сонмом божеств, находящихся где-то там . Синклитом из букв. Превращающим слово « там » в недоступность, прозрачность и вездесущность.
Потом мне стало понятно, как я перенимал ее речь – как особенную кальку, не понимая слов. Срисовывал знаки ее препинания, а речь препиналась в тех местах, где мой язык совсем этого не требовал, где для меня был одна невычурная ровность. Но ее речь доносила до меня не искаженным, а только ослабленным след великого закона, в котором она обитала, как слабая птица в клетке. Спала, ела, редко подавала заявления об отпуске. Тогда, когда ей велят. Ее тотальная робость была прекрасна.
Мне помнился тот выстаревший запах сирени у моего дома; он, словно перемешанный с сухостоем и сенной лихорадкой, всегда опасно холодил лицо, оставаясь при этом каким-то обидным, мнимым, – ведь когда нет дождей, любой цветочный запах делался не взирая ни на что чуть удушающим. Будто я как моль забирался в прогретую старушечью муфту.
Это вовсе не грубое сравнение. Ведь в те времена еще не вымер гужевой транспорт. И кубик рафинада, легко подбираемый с руки понурой лошадью лишь одним дыханием, исчезнув с ладони, образовывал самую нежнейшую в мире выемку. В детстве моих ладоней никто нежнее глупой кобылы ни касался. Я бы точно это запомнил. Но ни мать, по известной, не зависящей от нее причине, ни отец, по причине совершенно обратного свойства, ничего подобного не оставили в моей тактильной памяти.
Мне известно только одно преодоление этого прекрасного закона, тупая победительная сила материнского, – подросток-мулатик, обретающийся на соседней улице, «нагуленный» в столице обычной теткой. Он, томно коричневатый и тонкий до вычурности, абсолютный африканец, сын своего далекого быстроногого папули-эфиопа, словно в шутку или отместку был начисто лишен экзотической для наших мест плавности, двигался тупо и жестко, будто его африканские суставы были смазаны русским солидолом, будто мать насильственно отучила его от всего отцовского. Он был так похож на отца, что материнское ревниво затмило в нем эту видимую истину, вошло в него противоречием, и очевидно разрушило его. Казалось, что он был сделан вторично, переплавлен и затвердел при неправильных русских температурах. В своей кромешной жестикуляции он и оставался сыном унылости и предопределенности. Потом он пропал. Словно жестко опрокинулся кеглей за край. Спился? Сел? Сбежал в Африку? Никто ничего про него толком не знал.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу