В один из тех дней, когда новая ситуация стала для нас привычной, а война шла где-то далеко, я завоевал наконец расположение Агаты, и для меня наступила пора заниматься любовью — вдоволь и всласть. Прекрасная пора совокупления — с объятиями и ласками под душем, озорными играми на веранде, короткими соитиями по воскресеньям утром, долгими на вечерних зорьках, нежными лобзаниями под звездным небом, поцелуями взасос на кушетке. Нам предстояло превратить в траходром весь особняк — пять комнат и около тридцати предметов мебели. Их надлежало испытать на пригодность служить ложем. И надо сказать, они нравились нам с Агатой все без исключения, неудобные — даже больше удобных: комод с тонкими твердыми краями, стулья с колкой обивкой из сизальской пеньки… Мне были по душе короткие фразы после первых телодвижений, взаимные уверения в нежелании протереть друг другу кожу до дыр, отчаянные призывы образумиться на пике экстаза. Слова эти убеждали меня в том, что сознание Агаты оставалось ясным и что вожделение ее, несмотря ни на что, сочеталось с рассудительностью и благоразумием. А восклицания вроде «так можно?», «продолжай!», «расправь сначала складку на ковре, режет спину» или «сейчас, наверно, сведет мышцу, да ладно» — эти замечания технического свойства, как и сетования на несовершенство наших тел и их ранимость, напоминали о том, что мы проникли друг в друга, слились в объятиях и доходили до самозабвения в нашей телесности, которая притворялась дарящей нам страстность, а в действительности была препятствием и ставила экстазу пределы — ведь наши тела были для него лишь средством, но никак не целью.
Сколь часто мы ни любили бы друг друга, сколь обнаженными ни отдавались бы во власть нашего плотского влечения, во мне тлела толика стыда. Для Агаты в половом акте не было, казалось, ничего запретного, а если и было что-то предосудительное, то лишь потому, что мы не соединились брачными узами. Она любила, как ела, удовлетворяя потребность, за которую не несла никакой ответственности. Которая просто существовала и кричала, как ребенок, требующий за собой ухода. Самым ужасным для меня было то, что Агата, несомненно, осознавала эту потребность. Она знала, чего хотела, и не находила в моем вожделении ничего потаенного. Я был открытой книгой, она могла ее читать, но могла и отложить, как хотела, так и поступала. Мои темные желания, проявления страсти были у нее перед глазами — обозримы целиком и со всех сторон. Эта открытость беспокоила меня, ибо оставалось неясным, чего же криком требовало мое существо. А не лучше ли заставить его просто скулить? — задавался я вопросом, не находя на него ответа. Я боялся, что оно станет кричать еще громче, получая пищи все больше, и было бы, возможно, умнее наказать его презрением и хорошенько поморить голодом.
Но когда я видел Агату, видел серебряные блики на ее коже, ее губы и десны цвета свежей телятины, тогда я скользил языком по этой коже, по этим губам и деснам; а когда потом я целовал ее, мне хотелось дотрагиваться до нее; а когда потом я касался ее грудей, зада и затылка, мне хотелось вонзить в Агату мой фалл — чего бы она ни предлагала для этого; и когда наконец я пристраивался к Агате сзади или лежал под ней — там, куда занесла меня моя страсть, тогда я больше не знал, к чему бы мог стремиться еще, чувствуя в то же время, что цели так и не достиг. Агата не противилась моему натиску, однако это не означало, что она со всем соглашалась. Если ей не нравилась та или иная позиция, она не говорила просто «нет», а предлагала что-нибудь взамен, и тогда все казалось равноценным: палец в заднице — не порочнее поцелуя в губы. Для Агаты не существовало ничего непристойного по ту сторону морального запрета отдаваться мужчине, будучи не замужем, а поскольку мы уже преступили мораль, став грешниками, то не могли творить ничего, что делало бы грех еще более тяжким.
Это было выше моего понимания. В голове у меня роилось много мыслей, которым я давал волю лишь в определенных случаях, и, в сущности, меня интересовал при этом стыд, а также страх признать себя извращенцем. Приходя в возбуждение от своего же возмущения, я не мог себе представить, как все это функционировало бы вообще без стыда. Порой мне казалось, что мой фалл наполнен не кровью, а стыдом. Я был, несомненно, свиньей и развратником, ибо с какой стати я должен был бы трахаться, если б это не было порочным занятием? С чего бы мне пылать страстью к заднице Агаты, если бы ее анус не был вратами порока?
Читать дальше