— Я не знаю, что это такое. Никогда прежде не испытывал. Но параболу-то свою ты к случаю рассказал, наверно?
— Не думаю. Я только отвлечь тебя старался. Тут хватаешь первое, что под руку попадет. Тем более что мне неизвестно было, чего ты так отчаиваешься. Но ты уж слишком серьезно подходишь ко всему этому. Обманываться не стоит. Немножко мертвым побыть нельзя. У вас тут, кажется, много на эту тему свидетельств появилось, особенно в последнее время, парения всякие над самим собой, свет в конце туннеля и тому подобное. Ты, я надеюсь, не очень этим увлекаешься?
— А что тут удивительного? Человеку хочется туда заглянуть. И тебе хотелось.
— Да это сколько угодно. При развитом уме можно даже очень близко подойти, а увидишь все же лишь самого себя.
— Или тебя.
— Пожалуй. Но тут и вопрос века возникает, который тобой же и уже дважды был сегодня задан: я-то — что такое? Ты хоть про себя и имя мне присвоил, и меня заставляешь его повторять, но ведь так до конца не решился еще в этот вымысел погрузиться. Что же ты видишь во мне, кроме себя самого?
— По-твоему, я и отвечать на это должен?
— Ну, а по-твоему, кто мог бы тебе этот вопрос разрешить?
— Ты разве не можешь?
— Зачем же я стал бы это делать? Ты подумай, что толку в моей помощи, если ею все окончательно и определится? Или ты уж и от космогонии своей отказываешься?
— Познакомился, значит.
— Более-менее.
— А Лазарь?
— Видишь ли, хабир этот не из моей епархии, их дела — вне моего разумения, так что твой вопрос не очень вежлив. Да и ты не его ведь выбрал в свои герои, по какой-то причине от этого знакомства уклонился. Но если хочешь все же знать мое мнение, то помер и Лазарь.
— И?..
— И кончился. Остыл и залубенел.
— О воскресении его тебе нечего сказать?
— Помимо все тех же украденных яблок, кустов пламенеющих или, в моем школьном варианте — смешения вертящихся цветов до белого пятна, пожалуй, что и нечего.
— Хорошо, бог с ним, с Лазарем. Ты — Сизиф, сын Эола, внук Эллина, правнук Девкалиона и Пирры и прочее, был совлечен в преисподнюю и сумел оттуда выйти. Ненадолго, как я догадываюсь, но все же день-другой побыл опять среди своих. Вот этот день, даже час, меня больше всего интересует. Что в глазах твоих отразилось? Как твой язык знакомые слова лепил?
— Не знаю, как тебе передать. Безнадежно пустое дело. Ничто не отразилось, и никак не лепил. Нет тут связи никакой. Одно суетливое любопытство, на которое с той стороны и ответить нечего, только руками развести. Или, в случае крайнего расположения, разразиться темными намеками, вроде германского анекдота.
— И кроме могилы другого пути нет?
— Пока ты один, сам по себе, придется обождать.
— Ты ведь не советуешь распространяться насчет некоторых вещей, других не вовлекать. Как же сделать, чтобы не сам по себе?
— М-м-м? — вопросительно отозвался собеседник, будто, занятый своими мыслями, не расслышал вопроса.
— Мне кажется, что и в твое время умели разумно поспешать. Может, не большими группами, но пропускали через эти секреты.
— Ты про Элевсин опять? Скажи мне, ты разве не слышишь, что это какая-то чужеродная нота в нашей поэме? Наподобие ваших летающих тарелок. После всего, что вам известно, тебе ли возвращаться в Элевсин? У вас тут, я слыхал, эксперименты проводили, так настолько увлеклись, что один ученый буквально в ладонях держал эти две половинки, которые критической массой называют. Да неловко получилось — то ли отвлекся, с ноги на ногу переступил, но свел вместе и начал цепную реакцию — это в собственной-то горсти. Так с какой стати ему плестись среди простонародья в пыльное афинское предместье, чтобы всего-навсего спелый колос увидать?
— Что ж, там хотели узреть тайну зерна, которому суждено погибнуть, чтобы родиться вновь. От меня скрыта суть ядерной реакции. Я, впрочем, и про зерно мало что знаю. Не все ли равно, с чего начинать?
Но этот вопрос задавать было уже некому. Громоздкая фигура, которая мерещилась ему поблизости, давно потеряла последние очертания и лишь условно оставалась объектом, скорее каким-то сгустком тяготения. Теперь исчезло и оно.
А приступ, им пережитый, все-таки не был ни сном, ни работой воображения, у него до сих пор тряслись руки, и желудок рассылал по всему телу противоречивые сигналы о положении в пространстве, как после обморока или чрезмерной выпивки. Не было никаких сомнений, что это как-то связано с работой. Но что именно послужило толчком, какие усилия или действия ввергли его в это состояние, оставалось неизвестным.
Читать дальше