Вскоре я наблюдаю за Жанной, ведущей своих детенышей вниз по склону. Сжатая форма, на которую я смотрю против света, чуть затуманивается. Изваяние любимого трехглавого существа, оно удаляется, оставив меня одного и не подозревая о том, что домом тотчас завладеют старые тени.
Как только жена и дети уходят, я открываю тайный ящик, давно врученный мне черноволосой Пандорой, и оттуда выходят тревога, неуверенность, беспокойство, недовольство, сомнение, разочарование, сожаление, неверие, жестокость — словом, свора мерзких тварей, которые заползают во все щели, устраиваются между челюстями статуй, гнездятся в глазницах. Раненый краб с головой ворона, взгромоздившись на глыбу белого мрамора, издает скрипучий звук и опорожняется чем-то зеленоватым. Ссохшиеся стариковские головы на курьих ножках разбегаются во все стороны и жуют камень, словно хлебный мякиш.
Перепуганный, окруженный ими, подавленный численным превосходством, я только и могу, что бить, дырявить, обтесывать, откалывать крупные куски материи и в то же время молиться о том, чтобы эта материя как можно дольше мне сопротивлялась. Потому что я не хочу ни победы, ни поражения. Осколки ударяются о защитную маску, царапают лоб. Поясницу ломит. Лопатки вот-вот отвалятся, и локоть тоже, и челюсть. Большой палец и запястье болят так, что хоть криком кричи. Я делаюсь одновременно силой и камнем. Я делаюсь точкой удара и ухмыляющейся пустотой. Я ору, но, по крайней мере, пока луплю по камню, меня нет — я исчезаю!
Вечером, когда Жанна и дети возвращаются домой, весь этот зверинец несется к оставшемуся открытым ящику. Совершенно выдохшийся, я захлопываю крышку и успокаиваюсь. Теперь можно смотреть, как наступает ночь, сидя на скамейке рядом с Жанной, которая увлеченно рассказывает мне о событиях сегодняшнего дня. От усталости она пышет жаром. Может быть, энергия младенцев, которых она подхватывает, когда их выталкивает материнское лоно, может быть, красота мелких сморщенных существ переходит в ее плоть, ее щеки, ее голос? Уже совсем темно. Оттого что Жанна рядом, я успокаиваюсь. Мне сейчас хорошо, и я не хочу рассказывать ей о своих сражениях с нечистью в мастерской. И все же иногда вечерами, в недобрый час, Жанна улавливает звериный запах. Это запах моего пота и пыли, пропитавший свитер. В моих глазах она видит след угрозы-медузы. Но окаменеть могу только я!
Жанна говорит, что у меня круги под глазами. И больше ничего. Она расстраивается из-за того, что я могу вот так мгновенно осунуться. Она замечает, что кожа у меня серая и сухая. И тогда она льнет своей усталостью к моей. Своей живительной усталостью прижимается к моему бессилию ваятеля пустоты. Совершенно опорожненного.
Жду мгновения, когда смогу еще раз — надолго ли? — положить голову на ее колени и почувствовать, как точно вписывается мой лоб в ее прохладную ладонь.
С некоторых пор мне случается уловить и ревнивое раздражение Жанны. Она терпеть не может эти гложущие меня вопросы! Она молчит. Защищается от злобной Германии, которая и сюда сумела пробраться. От смутной беспокойной Германии, которая колышется, не приближаясь к самому дому, в подлесках, в горных провалах, на тихих тропинках, на унылой каменной вершине горы Эгюий, там, на самом верху, выше зацепившейся за гору тяжелой тучи. Жанна борется тогда с тем, что я могу назвать ее «ненавистью к скульптуре», которая сливается с моей собственной «ненавистью к скульптуре». Ее ожесточение и моя усталость смешиваются и образуют холодный шар, все больше разрастающийся, пока мы катаем его по толстому слою невысказанного.
Я иду работать дальше над монументальной группой из трех неразделимых персонажей, я назвал ее «Смех людоеда». В глыбе, покрытой складками, словно кора или слоновья кожа, угадывается тело осевшего, припавшего к земле могучего существа, словно бы прижимающего к животу две детские фигурки с гладкими, неглядящими и молчащими лицами. Кажется, будто изборожденный рытвинами камень поглощает и уничтожает отполированный. А теперь я прорубаю в бесформенном зернистом черепе, возвышающемся над детскими головками, трещину безумного смеха. Щель еще недостаточно выдолблена, недостаточно широка и глубока. Я вгрызаюсь инструментами в глубины породы. В душевные и утробные глубины. Чудовище должно хохотать так сильно, так глубоко, так долго, чтобы камень раскололся!
Вот над этим людоедским смехом я и тружусь, над этим ненасытным голодом и этой жестокостью. Чем глубже вхожу в камень, тем громче он смеется! Чем ожесточеннее на него нападаю, тем больше он насмехается над ранами, которые я ему наношу. Я не справляюсь с этой скульптурой. Она сама меня поглощает, душит меня…
Читать дальше