— Какой там мышьяк? Для себя ампулу зашили в воротник. Не к теще на блины ехали. А у нас рады придумать: хотели отравить кого-то, командование! Отличиться надо было особому отделу — вот и весь мышьяк. Живого немца поди поймай, а тут сами в руки пришли.
Бросилась брату на шею:
— Вот что с нами, Павлик, сделали, побили, попалили!
— Вижу! — Какой же он стал худой, глаза провалились, рука подвязана. Поморщился: Полина неосторожно коснулась ее.
— Ранили тебя?
— Да ерунда!
У него все ерунда, пустяки. Вдруг прикинула: а они, пожалуй, одногодки с Францем, восемнадцати нет.
— Донька, где вы там ходите? А он где? — спросила Кучериха.
Сказала, рассказала про Франца, про немца!
— Ну, где ваш фриц? — поинтересовался Павел.
Стоящий возле лошади Лазарчук смотрит испытывающее. Глаза незнакомо жесткие. Оброс так, что и хвацкие бакенбарды его потерялись. Как чеснок в лебеде у плохой хозяйки.
— Ой, мама! — Полине почему-то легче свою внезапную придумку-ложь сообщать всем через мать. — Забрали Франца! Какие-то из не знаю какого отряда. Отняли часы, сапоги, а как увидели носочки с голубым пояском: «А, немец!» И увели. Я уже им и про то, как он нас спас, что он не убивал, не палил — не поверили, забрали. Не знаю, что с ним сделают.
— А что с ними делать? — глухо произнес Лазарчук. — Ясно что.
— Он же нас от лютой смерти… — взмолилась Кучериха.
— Дайте, мати, за зло расквитаться. А уже потом остальное, — прервал ее Лазарчук.
Вмешался Павел:
— Мы вас, мама, с Полиной заберем в отряд, когда назад поедем. Что вам тут теперь оставаться? Через пару дней. А то еще каратели вернутся. У нас тут в яме белье есть, хлопцам, да и мне — переодеться. Завшивели.
— А як жа! И сало, сухари. Вот Полина, слазь, доченька.
А некоторое время спустя брат незаметно отвел Полину в сторонку.
— Так, говоришь, увели?
— А вы бы что с ним? А, Павлик?
— Не знаю, как в отряде. Вон у Лазарчука всю семью выбили, никого не оставили.
Посмотрел прямо в глаза сестре таким знакомым взглядом старшего на младшую, любимицу в семье.
— Ох, и политики вы с мамой! Если недалеко увели его, пусть он уходит. Раз вы говорите, что он такой.
— Так он убил немца, ему нельзя возвращаться!
— Ну, не знаю.
Вдали над лесом, а часто и прямо над сгоревшей деревней пролетают самолеты. Франц, прислонясь к дереву, с мальчишеской осведомленностью обязательно сообщит марку: «мессершмитт», «фокке-вульф». Полина в такие моменты ревниво замечает, как взгляд его на время куда-то удаляется, затуманиваясь. Это его Германия летает. А сам он от нее прячется и больше всего боится, что она его отыщет. Мать тоже все чаще уходит в свою даль, все меньше у нее разговоров с живыми, она вся — с покойниками.
— Во сне приходят: «Что ж ты нас, Кучериха, наши белые кости земелькой не присыплешь?» Надо им, детки, могилки выкопать.
Теперь Полина с Францем ходят по ее следам, зарывают то, что она собрала на пожарищах. С лопатой, с кошем (корзиной) переходят со двора во двор. Франц на огороде роет небольшую, но поглубже яму («Чтобы, детки, не откопали их волки, собаки не растаскивали»), Полина, собрав в кош то, что осталось от семейки, несет к яме — зарывают. Перед этим могилку выстилают зацветающими ветками с хозяйской грушки или вишеньки, присыпав, Франц специальным валиком из круглого поленца выдавливает на влажном песке крест. Молча перекрестится, и Полина тоже. Неправдой было бы сказать, что она прежде никогда этого не делала. Это ее тайна, сладкая и стыдная. И не набожность в ней тогда просыпалась, а, пожалуй, что-то совсем другое. Сначала она проделывала это в гумне, на току, сладко пахнущем нагретыми снопами, сеном. Воровски забиралась туда, становилась голыми коленями на каменнотвердую глину, начинала истово креститься и класть поклоны. Перед этим торопливо и грубо мазала губы помадой, подаренной ей дочерью лесничего Эвирой, волнующий запах нетеперешней, ожидающей ее женской жизни добавлял стыда и запретности. Войдут и увидят, и что ты будешь объяснять? Стала это проделывать в избе, перед маминой иконой, и именно когда кто-то поблизости был: на кухне или за окном разговаривают мать с соседкой или с отцом — вот-вот войдут! Даже в школе рисковала это делать, когда все выбегут на перемену (у той же Эвиры специально для этого выпросила маленькую овальную иконку) — вот где чувство стыда и запрета было самое острое. Вбегут, увидят — после этого жить станет невозможно. Только умереть!
Читать дальше