Ну да, какие уж там принц с принцессой, подумала она, порывисто отпрянув и глядя на него полными слез глазами. Он тоже смотрел на нее — пристально, чего никогда не случалось прежде, но, вместо того чтобы утешить, этот взгляд привел ее в еще большее отчаяние.
— Я уезжаю! — крикнула она. — Разве ты еще не знаешь, что я уезжаю? Навсегда. По твоей вине!
Позже, вспоминая этот эпизод, Надин не знала точно, на каком языке произнесла те слова; впрочем, какая разница, юноша, кажется, и так все понял. Он слегка подался вперед, точно хотел сделать едва заметный поклон, — непонятно, было ли то прощание, или он просил извинить его, а может, мелькнуло в голове у Надин, это просто знак благодарности пианиста публике, такое она видела по телевизору — во время концерта музыкант, не вставая с табурета, кивком или поклоном отвечал на аплодисменты.
— Через три дня, — добавила она надтреснутым голосом, и он снова поднял на нее глаза, но почти сразу отвел их. После чего повернулся к роялю и продолжил играть; на стеклах ритмично загорались и гасли отблески елочных огней, Надин молча спустилась по скрипучим ступенькам.
Знаю, доктор, вы мне и так назначили предельную дозу, какую может перенести мой жалкий, изношенный организм. В моем возрасте вообще все переносится с трудом, в том числе лекарства, но все-таки подскажите другой способ остановить поток сновидений. Иногда, прежде чем закрыть глаза, я думаю, что сойду с ума, если опять увижу все это — снег, бараки, колючую проволоку, однако я вижу все это и не схожу с ума, я просыпаюсь в собственном теле и понимаю, что я — это я, старый Розенталь, обреченный надрываться под тяжким бременем ясного ума и трезвого сознания. Таблетки и лечение не помогают, а все попытки молиться… Вы молитесь, доктор? Я не умею. В детстве — да, умел, я ведь тогда верил, что в самом деле разговариваю с невидимым Богом, которого меня научили почитать. С Богом непостижимым, Он то исчезал, то появлялся снова и в то же время всегда был рядом. Нам запрещено представлять Его в любом зримом образе, и этот запрет, который у нас в крови, настолько сильно отпечатался в моем сознании, что мальчиком я представлял себе Бога только как голос. Пожалуй, именно поэтому музыка всегда значила для меня так много. Она обладала надо мной особой властью, и это связано с тем детским убеждением, что Бог не предстает глазам, а воспринимается слухом и, стало быть, истина живет в мире звуков, визуальный же мир к ней почти не причастен. Вечером, когда мама садилась за фортепьяно и я слушал ее, спрятавшись в полумраке гостиной, мне казалось, что за каждой нотой тянется тонкий шлейф шепота, в котором Господь предстал перед Илией: это был едва уловимый словесный шелест, но все же он перекрывал шум ветра, треск огня и рык землетрясения, — услыхав тот голос, думал я, кто угодно зарылся бы лицом в полы одежды, как поступил пророк, прежде чем внял Его призыву.
Голос навсегда замолк для меня, как только нас привезли туда. Он угас за считанные дни, растворившись в дребезжащей жести громкоговорителей и беспрерывном лае цепных псов. С тех пор он ко мне не возвращался, да и не было охоты искать его, а когда люди говорят о кротости, смирении, покорности, сознательном вверении себя Господу — все это, мол, помогает обрести душевный покой, — я действительно не понимаю, о чем идет речь. Я бы тоже, наверное, мог предаться воле высших сил, и мне нередко хочется поступить именно так, но я бы доверился, скорее, не тому пропавшему невесть куда Богу, которого мои сородичи напрасно молили о милости в бараках Освенцима и Треблинки, а просто существующему порядку вещей, закону неизбежности и бессмысленности, который правит миром. Я мог бы заставить свою душу опошлиться, прогнуться под тяжестью событий, так что она станет воспринимать все происходящее как должное. Прирастет к гнусности жизни, как прирастает, не морщась, пластырь к коже, понимаете? И между поверхностью души и жизнью не останется зазора, в который могут проникнуть сомнения, страсть к бунту, всякие там вопросы. Да, вот это был бы настоящий покой, единственно возможный; но это была бы и смерть — по крайней мере, смерть тех остатков человечности, которые мне удалось по крупицам сберечь в себе за годы заключения и которые до сих пор были для меня то ли спасением, то ли пыткой, не знаю; они-то и помогли мне выжить, превратив, однако, выживание в позор, в постоянное, не дающее ни минуты передышки жгучее чувство стыда.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу