Мы — часов пять, пока загружается наш «Усиевич», — бродим по дремотному кремлю, вдоль стен, под которыми вразброс, как на приступ, непролазно поднимаются лопухи и репейники. В них настоялась прошлогодняя сонь, пыльной ветошью свисает паутина. Трогаю ладонями эти неприступные литые стены, в которых спрессовались столетия России, и не пойму никак, кому отсюда грозил Петр, зачем заставил разбитых под Полтавой шведов возводить «Шведскую палату»? Может быть, нащупывал отсюда путь в Китай и в Индию? — «так смотрите же, иноземные купцы, какую мощь мы обрели».
Заглянули мы в церквушку, где негромко и задумчиво, в колеблющемся свете восковых свечей протекала всенощная.
То, что это всенощная, мы узнали от крепкотелой, налитой здоровьем темноглазой тобольчанки. Она размашисто осеняла себя крестными знаками, и столько в ней было плотского, женского, жизнелюбивого, что Басков удивленно спросил:
— Ты… ты в бога, что ли, веришь?
— Я?! — удивилась она. Открылись ровные белые зубы, и вздернулись в усмешке озорные губы. — Ребеночка мне надо… Ой-ой, как надо! На-до-о! — протянула, чуть гася смех, женщина и двинулась к церкви.
— Да разве у бога ребеночка просят? — выдохнул Басков. — Да в этой конторе сплошные миражи. Знай…
— Знаю! — озорно повела плечом смуглолицая сибирячка. — Ты же не полюбишь, забоисси… А вот тебя бы, — она толкнула Витьку плечом, — тебя бы, голубок, заласкала…
— По-го-ди! — протянул Басков.
— Некогда! — отрезала женщина.
— А мы — атеисты! — громко заявил Басков. — Ну, славяне, вперед! — И рванулся из кремля по булыжной мостовой.
На Иртыше нас слегка покачало, а на Оби разыгрался шторм. Нас вдруг обо что-то ударило, садануло наотмашь бортом. Но все крепко спали, и никого из пассажиров не обеспокоил крик и гвалт команды. Только с рассветом мы увидели себя в лесу. Прямо в лесу на полянке, среди огромных ветел и елей, и теснились они вокруг парохода, царапали ветками о палубу и дотрагивались мягкими лапами до иллюминаторов. Шторм загнал нас в тайгу. Весной Обь раскидывается в своей долине на двадцать — тридцать километров, а летом то, что было рекой, вновь станет лугами, полями, протоками, устьями рек и речушек.
Прошли мы мимо древних городов и крепостей, крохотных поселков, и чем дальше и глубже входили в Север, тем выше поднималось солнце, и почти не оставалось времени для ночи, а вскоре она и совсем исчезла. Над Обью, над тайгой тихо покоилась Белая Ночь, и я впервые почувствовал, что это Север, да, Север в незаходящем солнце, недосягаемо высоком, почти прозрачном небе, и это небо вбирает в себя все: потемневшие от зим срубы домов, изгороди вокруг деревенек и смоляно-черные лодки, что отдыхают на белом песке, и развешанные, словно уставшие, сети, и легкую дымку, что стелется над разбухшим болотом, и крик чаек над заросшими островами, тихие заводи проток, и утренние сырые туманы, что путаются и затихают в тальниках, и внезапно возникающий ветер, что врывается в сосняк и погудывает там, раскачивая стволы. Нет, я совсем не знаю Сибири и долго ее не узнаю не потому, что она велика, вовсе нет, просто здесь у людей другая осанка и твердая неторопливая походка, лица их покойны и дружелюбны, не суетятся они потому, что уверены в себе. Я еще не встретился с коренным до мозга сибиряком, мне так хотелось побыть с ним наедине, у старицы или у задремавшего озера, у костра после охоты или рыбалки, просто посмотреть, как он двигается, держит ружье или топор, весло или ложку. Бабка моя говорила, что она из Сибири, из-за Урала, а я никак не мог понять ее голодной тоски, того, что она до последних дней рвалась сюда, а почему? Она рассказывала мне, что Сибирь жестка, что она темна в самый светлый день, корява и молчалива, но она и добра, даже не добра, а щедра, и душа ее глубока и бездонна и никому не известна, что она оберегает в себе все русское, но не в кондовых избах из неохватных бревен, и не в медвежьей охоте, и не в деревянной, рубленой утвари то русское — нет! Моя темная бабка понимала начало начал — неистовую, языческую жажду земли, единоборства с нею, и эта жажда стоила и пота, и крови, и самой жизни, и была сладостна и горяча, ибо она созидаема. Я уже по-другому привыкаю к земле, и для меня она рождает хлеб и то, что должно охранять хлеб, — руды и нефть, топливо и камень, и во мне тоже разгорается неистовая жажда земли, только другой — не пахотной, а горной, подземельной, горячей и нутряной. Я знаю: то, что мы находим — мы отнимаем и никогда, никогда уже не возвращаем. Но от этого нам не грустно, это наша планета — дом, она нас породила, и мы должны сами сохранять себя. Только брать надо бережно и с умом, не выдирая, не разрывая на куски… Во мне невольно, незаметно, зарождается чувство простора, желание погрузиться в его глубины, но пока все это скупо во мне и сковано — я просто не принимаю людей, что враз приходят в восторг от нового места; просто оно должно растворяться во мне, так же, как я в нем.
Читать дальше