Мой дед был очень религиозным. В его доме проходило что-то наподобие майских богослужений, посвященных культу Богоматери. В комнате на комоде был установлен небольшой алтарь: пеларгонии в горшках, обернутых белой папиросной бумагой, гофрированные цветы, массивные металлические подсвечники с желтыми свечами и темная задымленная икона Ченстоховской Божьей Матери. Сюда сходились одни женщины. Мужчин я никогда не видел. Они приходили в платках, в растоптанных мужских ботинках на босу ногу или черных сандалиях на ремешках. Деревня была небольшая, так что женщины как-то размещались в комнате. К тому же приходили ведь не все, и уж конечно не те, кто помоложе. Дед зажигал свечу, крестился, прочитывал молитву, а потом начинал литанию. Он был суровым и работящим человеком. Постоянно в движении, в неизменном синем своем комбинезоне из бумажной ткани в косую полосочку, вечно поглощенный занятиями без начала и конца — его память, по-видимому, не фиксировала ничего похожего на бездействие. У него было сухое продолговатое лицо и поджарое тело. Я любил его и боялся взрывов его гнева. Мне казалось, что жесткость — черта всех пожилых мужчин. Так же как и шершавая патриархальная нежность, которую он позволял себе изредка по вечерам, когда уже не было других занятий. Он брал меня на колени и смеялся. Возможно, его забавлял сам факт существования столь маленького, хрупкого и ни к чему не пригодного создания.
Его тиковая рубаха была так крепко пропитана всевозможными запахами мира, что его самого становилось трудно отделить от этого, и я не мог себе представить, чтобы он куда-нибудь уехал, покинув серо-зеленые пределы пейзажа. Когда вечером он сидел в летней кухне, его фигура была напитана целым прошедшим днем. За ним следом входил сухой пыльный воздух риги, горячий конский пот, душный аммиачный смрад коровника, земляной холод погреба и смолянистая мгла соснового перелеска — если как раз в тот день он привозил дрова для топки. Все это соединялось с запахами тех мест и вещей, которых касалась моя кожа: темный проход между домом и плетнем, где густая зелень не пропускала свет даже в полдень, но если раздвинуть вертикальные прутья сирени, открывался ослепительный вид на двор соседа, по которому двигались ничего не подозревающие люди. Хотя я и знал их, они выглядели как-то резко и незнакомо, как будто бы я заглядывал в потусторонний мир. Земля была песчаная и холодная. Потом, если идти вправо, тень кончалась, разогретый огород издавал съедобный дух, перемешанный с металлическим запахом сорняков, которые врастали в плетень, и тогда их оставляли в покое, так что они взбирались все выше, огораживая сад поясом прохлады. Калитка была колченогая и шаткая. Остекленная веранда собирала зной подобно линзе, но достаточно было трех шагов вглубь, и уже воцарялся холод деревянного дома, в котором с весны никто не топил. В маленьких окнах стояли пеларгонии, отдавало полумраком и гнилью, а свет был таким разреженным, что все вещи, казалось, жили только благодаря собственному слабому свечению. Зеркало на стене висело под углом и никогда не отражало того, что в нем ожидалось увидеть. Как и свадебная фотография: она наклонялась надо мной шестилетним, глядела не прямо, а немножко сверху. На черной кровати копной громоздилась постель с Цыганкой наверху, — в платье с блестками, под которое я заглянул однажды, но обнаружил только грубый шов по краю набитого опилками мешочка. Пол скрипел влажно и мягко. Ящики мрачного комода были внутри неожиданно светлыми, оструганными, пахли нафталином и бельем, в котором можно было учуять тинный привкус реки — ветру не удалось окончательно удалить его с простыней. Воздух был неподвижен. Стены зеленые. Даже когда входили люди, ничто не менялось в этой раз и навсегда обретшей форму атмосфере.
Как раз в этой комнате дедушка отправлял свои миниатюрные майские службы. В белой рубахе стоял на коленях перед украшенным комодом, и эта неестественная для его подвижной фигуры поза будила во мне беспокойство. Загорелые руки выступали из тесно затянутых манжет и бездействовали. Я слушал его хрипловатый голос, которым он в обычной жизни отдавал распоряжения, ворчал и ругался. «Башня из слоновой кости», «Дом златой», «Ковчег завета», «Престол премудрости», «Матерь предивная», «Дева пречистая»… Он выговаривал эти небывалые, экстравагантные и экзотические слова так же, как названия из будничного мира. Жестко, без модуляций, как будто представлял старые, хорошо знакомые предметы. В его глазах стояли слезы. Женщины отвечали своим «Молись о нас» многоголосо и свободно, устремляясь к последнему слогу, который определял ритм. Я стоял на коленях у стены и размышлял над значением образов башни, ковчега, престола и девы. Мне не удавалось распутать противоречия. В устах деда эти слова звучали фривольно, почти неприлично. И я краснел, ощущая такую раздвоенность: его конкретной экзистенции и фикции, которую он облекал в свой насквозь материальный голос. Мне попросту было неловко, ведь я-то считал его серьезным и суровым человеком, а между тем он обращался к чему-то в высшей степени нереальному, да еще и бывшему, судя по всему, женщиной. Я чувствовал, что действительность предает меня.
Читать дальше