Было жарко. Я искал прохлады и пошел к Марии Магдалине. Внутри дети отрабатывали процедуру первого причастия. Родители сидели сзади и смотрели, как мальчики и девочки по очереди подходят к ксендзу и понарошку зажигают от ксендзова огня воображаемые свечи. Священнослужитель предупреждал, что в день празднества они будут иметь дело с настоящим огнем. Я вышел. У арки стояла женщина в лилово-розовом платье и из лилово-розовой сумочки вынимала лилово-розовую пачку сигарет «Weston light». Я не мог найти себе места. Я приехал явно не вовремя. Даже не посмотрел на Амалию.
Перед Бернардинцами двое в белых воротничках расставляли экскурсию мальчиков для съемки. Я проскользнул стороной, чтобы не войти в кадр. Внутри работали две камеры, а монах в коричневом облачении что-то объяснял. Один объектив целился в него, другой бродил под потолком, где были представлены сцены из жизни благословенного Яна. Я вышел во двор. Белый нагретый камень пах воском и бензином. Экскаваторы и бульдозеры замерли. Рабочие ели и запивали из пластиковых бутылок. У почты стояли новые телефоны, которые были синее неба. Мальчики садились в икарус с жешувскими номерами. Я медленно шел вниз по улице. Остался только Пететек.
А там было пусто, так пусто, как никогда, и очень странно как-то, всё вроде на своих местах, но словно ждет чего-то, а полное отсутствие чего бы то ни было превращало это ожидание в нечто идеальное, пустое и холодное, как иероглиф. Казалось, что даже пыль перестала оседать, а трактирные шумы загустели в воздухе и зависли. Я сел там, где частенько сиживал Анджей Невядомский [22] Анджей Невядомский — современный польский писатель.
. Пани принесла мне пиво, будто самообслуживания уже не было. Как всегда в Дукле, я пил «Лежайское». Оно входило без сопротивления, но не более того. И притаивалось именно в том месте, где ему положено. Только холод в животе. И все более ощутимое отяжеление, будто я должен остаться в этом деревянном зале навсегда, остаться в Дукле, стать ее частью, ее собственностью, так же как и ежедневные тени от предметов, от деревьев на Рынке, от домов и людей, спешащих на утренние автобусы до Кросна.
И среди ясного дня я ощутил еретичность бытия, невероятно странную отклеенность, волдырь между кожей мира и мной, волдырь, в который, как в плазму крови после ожога, впитывается сознание, и никогда, до самого конца, рана не подсыхает, разве что во сне, но тогда мы не имеем об этом понятия. Отяжелелый и неподвижный, с гаснущей мыслью, я все больше тяготел к материальности. Я представлял себе, как стыну и окончательно застываю, и свет начинает обволакивать меня, как и другие сформированные раз и навсегда вещи. Целиком погруженный в это благостное сияние, свободный, избавленный от каких бы то ни было возможностей, я пребывал за этим столиком, с ладонью на опустошенном стакане, такой же пустой, как он; и через двести лет кто-то меня здесь отыщет на свою беду, ибо должен будет плести сеть догадок, сшивать петли повествования, чтобы заполнить свою голову, чтобы избавиться от этого эха внутри, чтобы использовать то, что ему дано, то, на что он обречен, — а я уже далеко вне всего этого, вне необходимости какой бы то ни было альтернативы, я всего лишь вещь, с которой должны будут справиться, так же как сам я сейчас должен препираться с каждой минутой, образом и мгновением этого мира в 15.15 апрельского дня, используя все доступные способы, потому что единственно подходящего просто не существует.
А потом вошел дед в сером замызганном пиджаке и уселся за соседним столиком. Больше он ничего не сделал, ничего не заказал себе, и наверняка не существовало никого, кто мог бы прийти на условленную с ним встречу. Он закурил сигарету и смотрел в окно сквозь струйку дыма. Он принадлежал к тому сорту людей, что похожи на минералы. Движение не есть их натуральное состояние. Они перемещаются из неподвижности в неподвижность. Будто все уже совершили и теперь тратят время, в буквальном этого слова значении. Позволяют ему проплывать мимо, а может даже течь сквозь них.
В общем, дед сидел, а официантке не было до него никакого дела. Время от времени он чмокал губами, посасывая мундштук. Не похоже было, чтобы он погрузился в раздумья. Из прошлого, вероятно, наплывали обрывочные образы, затопляли его сознание и уберегали от настоящего. В минуты идеального покоя никогда не видно будущего, чтобы вообразить его, необходимо усилие воли. Только минувшее приходит непроизвольно, потому что старые события кажутся прозрачными и уже не могут ранить тела. Они берегут его от внезапного падения в будущее.
Читать дальше