Вернера ему было жаль — ответного презрения он не испытывал. У того не было ни жены, ни семьи; его окружали лишь книги, кости ископаемых да война. Теперь и книг его лишили — свезли на соляной рудник; больше он не может подержать их в руках. А у него, герра Хоффера, есть жена, чудесная, любящая жена, и две прелестные дочки.
Внезапно внутри все сжалось. Почему он не с ними? Что толку во всех этих картинах (кстати, он первый признавал, что большая их часть не такие уж шедевры) по сравнению с Сабиной, Эрикой и Элизабет?
Промелькнула шальная мысль о том, что они, быть может, уже мертвы.
Нет, это невозможно.
Господи, я отдам тебе все эти картины, только пощади мою жену и дочек.
Опять взятка. Опять сделка. Вот уже много лет — сделка за сделкой. Он спас как минимум тридцать современных работ, и все равно самые любимые — Кандинский, Шмидт-Ротлуф, фотоколлаж Хаусманна — просочились у него между пальцами. Но Винсента он спас. Спас Ван Гога. Кроме него никто не знал, где он спрятан. Даже герр Штрейхер. Даже всезнайка Вернер Оберст, который все-таки знал не все на свете.
Герр Хоффер все сделал сам.
За это надо сказать спасибо штурмфюреру СС Бенделю. Если бы Бендель не демонстрировал нездоровый интерес к картине, герр Хоффер не решился бы на такие меры. Ван Гог — его главная победа. Картина была обречена — а он ее спас. Сокровище Музея. В неподобающей тьме. Без света нет и славы.
Умбра. Чистейшая умбра.
Только зачем же три слоя грунта?
Теперь пулеметы. Время от времени взрыгивал не то миномет, не то полевая пушка. Не иначе недоумок-крайсляйтер оказывал сопротивление. Или войска СС остались одни. Победить было невозможно, но они не сдадутся, пока Лоэнфельде не будет стерт с лица земли, а вконец разозлившиеся американцы не начнут стрелять во все, что движется.
Капитан Кларк Гейбл, меня зовут Хоффер, Генрих Хоффер. Пожалуйста, не верьте тому, что вам могли про меня наговорить. Я поступил так, как считал правильным. Большинство из нас, в особенности я, каждый день молились о вашем приходе. Вот только бы хоть немного поспать.
Он не открывал глаза, кожей как горячее, кисловатое дыхание чувствуя, что другие о нем думают. Ему вспомнился — и неудивительно — тот день в 1910-м, когда он украл грушу с фруктового лотка на рынке, за что отец отходил его тростью. Груша была большая, круглая, блестящая и очень сладкая. Наверняка сладкая, хотя ему так и не довелось ее попробовать. Хозяин лотка его заметил. Он и сам не знал, зачем ее украл. Он был хорошим, богобоязненным мальчиком, минимум дважды в неделю ходил с семьей в бедную белую, пропахшую воском церковь. Но грушу украл. И отец избил его до полусмерти. Отец даже и жестоким-то не был, просто считал, что, если зло задавить в зародыше, позже будет меньше проблем. Так он это объяснял. И Генрих Хоффер вырос честным и воспитанным, легко вписался во взрослую жизнь близ руин гейдельбергского замка, обретя там и славу, и шрамы. Но так и не попробованная груша терзала его по сей день.
Всю жизнь герра Хоффера преследовало чувство — всегда, даже в объятиях пышнотелой Сабины, — что истинное счастье от него ускользает, что он так ни разу и не сумел впиться зубами в самую сладость.
— Герр Хоффер?
— Да, фрейлейн Винкель?
— Зовите меня просто Хильде. Я считаю, вы поступили правильно, герр Хоффер. С Фестом.
— Спасибо, Хильде.
Со стороны Вернера донесся презрительный смешок. Герр Хоффер так и не открыл глаз. Как будто задремал в поезде.
— Сейчас тяжелые времена, — добавил он.
— Хотя, конечно, фюрер ни в чем не виноват, — торопливо заметила Хильде.
Он промолчал. Все промолчали. Как Хильде ни была мила и наивна в своей любви к родине, она вполне могла быть доносчицей. Вдруг наступление захлебнется. Неугодные карались до сих пор. Без промедления. Их даже в лагеря не утруждались отправлять. Слишком много возни. Слишком мало времени. Вышибали мозги или вешали прямо на месте, часто даже не сняв ботинок и пиджака. До самого конца. Особенно во время конца. Спектакль не окончен, пока занавес не упал на подмостки.
Чтобы чем-то занять себя, он, щурясь от света свечи, посмотрел на часы. Стрелки казались совершенно одинаковыми. Было либо без пятнадцати одиннадцать, либо без пяти девять. Не сразу удалось вспомнить, какое сейчас время суток. Во тьме подвала не менялись ни температура, ни влажность, зимой здесь можно было жить, не умирая от холода, летом — прятаться от жары. Ночь ничем не отличалась от дня. Без пяти минут девять утра, разумеется.
Читать дальше