Неожиданно он обнаружил, что мертвец в гиммлеровских очках прижимает к себе картину. Руки у него были сложены крест-накрест — вот почему они сразу ее не углядели, — а колени подтянуты к груди, так что нижняя часть рамы покоилась на животе, а верхняя упиралась в горло. Холст был черным, но с обратной стороны. Может, покойник все-таки сумел ее спасти, закрыв полотно грудью, животом.
Перри ухватился за краешек рамы, почти касаясь мертвого лица. В лице покойника что-то неуловимо изменилось. Скрещенные руки намертво вцепились в картину. Капралу совсем не хотелось прикасаться к трупу, но и сломать обуглившуюся раму было боязно, так что пришлось выбирать — либо то, либо другое. Попробовал потянуть обгоревший холст на себя, но мертвые руки не отпускали, держали железной хваткой. Как с одноруким, подумал он, на вид слабый, а на самом деле, когда у него были две руки, сил в них было меньше.
Он дернул посильнее, с рук мертвеца, обнажив кости, осыпался прах, и картина высвободилась. Едва удержавшись на ногах, Перри перевел дыхание. Пальцы мертвеца стали цвета свежеспиленного бука; застыли в неподвижности; казалось, верни им плоть — и они еще послужат. На запястье болтались опаленные часы, виднелись шестеренки. Наверное, когда-то они были красивыми.
— Спасибо, — улыбнулся Перри мертвецу. — Господи, что-то ты совсем исхудал. Ты уж прости.
Понимая, что ему ни за что не разглядеть картину в пробивавшемся сверху тусклом свете, Перри все-таки попытался разобрать, что же в ней было такого особенного, что покойник прижимал ее к себе до самого конца, прямо как мешок с золотом. Низ рамы защитили его ноги, так что слова на табличке были почти читаемы. На холсте, там, где картину прикрывали руки, отчетливо выделялся большой крест — X. Все остальное осыпалось серой сажей. Крест же был черным и блестящим, в черноте виднелись контуры — черные на черном, — и только. Вся эта чернота напомнила Перри, как в детстве он пинал ногами иголки в хвойном лесу у себя дома. Однажды, еще ребенком, он увидел, какая черная и влажная почва прячется под иголками, и неожиданно понял, что деревья питаются именно этой влажной чернотой, точно такой же, как та, на которой Джо Сэвилл выращивал грибы у себя на ферме. Что эта богатая черная почва — перегной из опадавших годами иголок и что все на свете растет из собственной смерти.
Его поразило, до чего ярким оказалось это воспоминание — один день в сосновом лесу, в горах, в гостях у старшей сестры; острая боль от того, что мать оставила их вот так, без предупреждения, а отцу все хуже и хуже, и он напивается все чаще и чаще; одинокие прогулки по лесу, где он пинал кочки ногами и вдруг осознал (внюхиваясь в сладковатый запах того, что, как он узнал позже, называется перегноем), что все растет из собственной смерти и именно так воскрес Иисус. И тогда он вытащил нож и принялся резать и копать землю и с большим трудом вырезал в ней большой черный крест. Вот почему обгорелые останки картины вернули его на пятнадцать лет назад.
В реальном мире из-за того креста ничего не изменилось. Отец пил все больше и больше и в конце концов умер.
Наверху кричали — счастливые пьяные голоса, немецкие, английские, русские. Русские — конечно не солдат, а военнопленных. Ребята развлекались как могли.
Первый освобожденный город, еще во Франции, стал для Перри самым ярким воспоминанием в его жизни. Он кидал детишкам шоколадки, на нем висли девушки, их бронетранспортер утопал в цветах. Как ни странно, в Германии творилось примерно то же самое, но к тому времени это уже не радовало. С тех пор как наступление шло все быстрее и легче, ему уже ничего не хотелось. Слишком много трупов, слишком много раненых, перепуганных и скорбящих, слишком много взорванных домов и загубленных жизней и бесконечных бездарных приказов, сползавших с бумаги словно специально для того, чтобы все извратить и перепутать.
Он вынес черный холст под столб света, чтобы рассмотреть табличку. Позолота вздулась, но буквы, обрывки слов остались различимы: au и Bur, и Waldesraus, и дата, которую, впрочем, было не разобрать. Перри оторвал табличку и сунул в карман вместе с той, на которой был mit Kanal. На всякий случай еще раз поворошил останки сгоревших картин, но только зря поднял клубы черной пыли.
Потом покосился на мертвеца в очках — ему показалось, что тот шевельнулся.
Сверху, сложив ладонь рупором, кричал Моррисон: женщина оказалась вовсе не фрау Гиммлер, а что-то вроде Хаффер. Как он понял, она ищет в этих развалинах не то мужа, не то жениха, не то брата — ну и шатается вокруг как полоумная. Может, один из мертвецов он и есть? Может, даже тот, в гиммлеровских очках. Как «муж» по-немецки? Он где-то посеял этот сраный разговорник. Пусть Перри вытащит свой и посмотрит, как там «муж». Что-то вроде «ман», да?
Читать дальше