— Смышленый паренек, — ответил Макс. — Это и есть замочная скважина.
Материалом для сцены послужили доски из разрушенной синагоги. В том числе и дверь ковчега, в котором хранилась Тора.
Доски, которые означали целый мир.
Макс так гордился своим театром. Он напомнил мне этим Ауфрихта времен „Трехгрошовой оперы“. Который готов был ночевать под сценой — только потому что теперь все это принадлежало ему. Правда, для Ауфрихта то было начало карьеры, а для Макса…
Когда его сослали в Терезин, он пришел ко мне. Поза нищего. Развалина. Побитая собака. Спросил меня, не мог ли бы он — пожалуйста, пожалуйста — выступать у меня в „Карусели“.
— Я все еще могу быть очень веселым, — сказал он. И расплакался. Старческими слезами. А он всего на пять лет старше меня.
Все это так печально.
В Вестерборке он был кем-то. Шеф лагерного театра. Художественный руководитель. С гордостью описывал мне прогресс, которого они достигли со времени их первой программы. От расстроенного пианино — к двум первоклассным концертным роялям. Доставленным сюда транспортной компанией „Пульс“. Они могли получить все что хотели. Если они заказывали в лагерных мастерских декорации или костюмы, все остальные работы откладывались на потом. Чего не могли произвести сами, то привозили из Амстердама.
— Комендант Людвиг сделал это возможным, — сказал Макс.
Я не сразу понял, что он имел в виду. Геммекера звали Конрад. Но люди из лагерного театра за глаза называли его Людвигом. По имени того сумасшедшего баварского короля, для которого для его приватных театральных представлений тоже не существовало понятия „слишком дорого“. Было известно, что Геммекер знает про это прозвище и гордится им. Полагает, пожалуй, что он король, а про сумасшествие не думает.
Сцена, декорации, освещение — все как в настоящем театре. Были даже программки, размноженные на гектографе. И только пометка „Просьба по окончании представления программу сдать обратно“ напоминает о том, что ты не в берлинском кабаре.
Вообще все было заведено очень по-берлински. Два любимца публики — Джонни и Джонс — не входили в состав постоянного ансамбля, потому что пели свои песни только по-голландски. Геммекеру это не нравилось.
— У нас всегда аншлаг, — сказал Макс, рассчитывая на мое восхищение.
И в этом пункте тоже походил на Ауфрихта, который кассовые отчеты показывал всем так назойливо, как молодой отец показывает фотографии своего отпрыска.
— Мы могли бы давать гораздо больше представлений, — сказал он.
Но Геммекер этого не хотел. Только по вторникам — так он распорядился. Всегда только после отъезда депортационного поезда. Когда после всех страхов и отчаяния, после всех душераздирающих прощаний лагерю необходимо было отвлечься. Ревю как успокоительное средство. Смех и аплодисменты, чтобы забылся ужас. Как закапывают могилу. Чтобы уже не нужно было смотреть на покойника.
Возможно, мысль Геммекера не заходила так далеко. Возможно, насельники лагеря были ему безразличны, а интересовался он лишь самим собой. Когда его работа за неделю сделана, он думал про себя, что провел все чисто и точно, погрузив и отправив затребованное число людей, — вот тогда, пожалуй, можно вознаградить себя уютным вечером в кабаре.
Тяжкие будни, веселые праздники. Это еще Гёте знал.
Люди ломятся на представления. Стоят уже за час до того, как начнут запускать. В иные вторники в семь часов вечера у входа в регистрационный барак можно увидеть две очереди, стоящие рядом: первые посетители театра и последние новоприбывшие лагерники. Которые потом, в следующий вторник, тоже устремятся на ревю. Если не будут отправлены дальше.
Спорят за лучшие места. Они начинаются с четвертого ряда. Третий остается пустым даже при самой большой давке. Туда никто не хочет садиться. Потому что на первых двух рядах сидят эсэсовцы. На почетном месте Геммекер. В гражданском. Когда он входил в зал, все зрители вставали и ждали, когда он милостивым жестом даст разрешение садиться. Людвиг II. Для которого, естественно, ставили не обыкновенный стул, а кресло. И столик для бокала вина и пепельницы. Курил он хорошие сигары. Я их обонял. Рядом с ним сидела его секретарша фройляйн Хассель. Весь лагерь знал, что она заодно и его любовница. Но шутить над этим не смел даже Макс Эрлих.
А прочими своими остротами он обстреливал обе половины публики. Артист разговорного жанра, балансирующий на высоком канате. Всегда рискуя сорваться. На представлении, которое я видел — я был там один, Ольга отказалась пойти со мной, — сразу же в своем вступительном конферансе он сказал:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу