Валерий смотрел на его руки, и время убегало, стекло становилось витражом, глина — тельцем, из ничего возникала вещь. Все сочеталось одно с другим, все как-то ладно складывалось и оживало от прикосновения.
Юноша сидел с полуоткрытым ртом, губы его были доверчиво полуоткрыты, воображение блуждало, сердце билось, он следил за руками старика, они существовали отдельно от самого мастера.
— Чем живет ваша душа во время работы? — спрашивал он старика.
— Тем же, чем и руки, — отвечал тот.
Из винтиков и часовых механизмов руки создавали лицо атлета, оно было мужественным, это лицо и в то же время вздрагивало, как часы, двигалось, тикало на портрете беспрестанно. Эта нервная дрожь вещей, бегущая из пальцев старика в портреты, заставляла юношу нервничать и дрожать. Чувство прекрасного было знакомо ему.
Ему снился старик. Он с ужасом представлял, что будет, когда старик исчезнет. Тогда и он исчезнет вместе с ним. И вот исчез старик — и мальчика не стало.
Вроде и легче, некого любить, не за кого отвечать, но пальцы колдовали над вещами уже неохотно, не могли привыкнуть жить без обожания. Обожание мужчины — это обожание равного.
Старик не помнил ни запаха Валерия, ни голоса, только глаза, немного косящие и безумные, — глаза жеребенка.
Эти глаза необходимо было сохранить, вправить в глазницы картонных вождей, всех этих восточных красавцев, вырезанных и склеенных стариком. Глаза придадут им жизнь. Только он один будет знать смысл этого безумного взгляда. Пусть оттуда, из этих надрезов-щелок, следит Валерий за движениями стариковских рук. Под немигающим его взглядом будут возникать шедевры, он никуда не ушел, он смотрит, это будет тайной старика.
Он вернулся домой и вырезал из всех фотографий глаза Валерия, он переснял глаза, увеличил и размножил в маленькой своей фотолаборатории, он развесил глаза сушиться вдоль веранды на бельевой веревке. Они висели на прищепках в воздухе.
Когда их увидела пришедшая молочница, она выронила бидоны и умерла тут же, на веранде, от разрыва сердца. Бидоны еще долго раскатывались и гудели. Глаза самоубийцы сверкали торжествующе и гневно.
43
Он стал франтом. Когда Мария обнаружила это, было уже поздно. Он стал франтом.
— Я сегодня в рубахе адмирала, — говорил он. Сначала это казалось игрой, но вскоре она поняла, что свою одежду он уже давно не носит — только из гардероба умерших.
Он приходил к знакомой вдове и говорил: «Подари мне костюм твоего покойного мужа, не бойся, я сохраню его».
И вдова дарила. Хотя ей было больно встречать на улице Георгия, одетого по будням в воскресный костюм ее мужа.
Странно, костюм диктовал походку, чужая вещь заставляла иначе двигаться, тело подчинялось ритму чужого дыхания — дыхания костюма. И вместе с этим дыханием вечно длилась жизнь ее мужа. Получалось, что Георгий воскрешал умерших. Делал ли он это нарочно? Нет. Ему просто было удобно в том, что уже разносил до него другой человек. Он не любил новое, а все это были одежды друзей и знакомых, он как бы не расставался с ними. Он открывал шкаф и выбирал себе на сегодня собеседника. Одежда тоже была ему благодарна, она не чувствовала себя брошенной.
— Я не буду шить новое. Я не успею его сносить, дурная твоя голова, Мария, как ты не понимаешь, я не хочу перемен.
— Но ты же ходишь как нищий! Вещи с чужого плеча…
— Я и есть нищий, Мария.
— О Господи!
Лежали около дома остатки недавних похорон — надломленные или упавшие с гроба цветы, их сгреб дворник в кучу, чтобы потом собрать и выбросить на свалку.
Шел в гости человек, не подозревающий о похоронах, видит, лежат цветы, наклонился, подобрал, сложил букет и вошел в дом. Ничто не пропадало в мире, просто называлось другим именем.
Нет, ни за что не откажется он от своей привилегии носить одежду друзей.
44
— Я еще очень молод, — сказал старик. — Поверишь ли, Яков, я еще очень молод. Ты не смотри, что я седой.
— Да вы мальчишка еще совсем.
— Нет, не мальчишка, но меня еще хватило бы на одну-две жизни. Когда я умру, похорони меня, Яков, в этой земле безымянно, поставь простой крест и ничего не пиши на могиле, а то сестра такое напишет! Я надеюсь на тебя, Яков.
— Не беспокойтесь, я напишу, я знаю, что написать.
— Ничего не надо писать, чудак. Ты видел когда-нибудь, как умирают белки? Вообще животные? Не когда их убивают, а своей смертью? Я не видел, животные целомудренны. Это стыдное дело, никто не должен видеть тебя мертвым, хочется заблудиться и пропасть для всех, но это мне не удастся, Яков, и тогда хотя бы не пиши ничего на моей могиле.
Читать дальше