Рассольников любил цветы, но не цветы вообще, а розы, да и не розы вообще, а их сухие лепестки. Он покупал букет самых крупных, самых разноцветных роз, приносил его домой и ставил в сухой кувшин, чтобы они быстрее умерли. Он наблюдал, как они постепенно меняют цвет и фактуру, и это было нелегкое зрелище, потому что неповторимость игры красок доводила его до слез. Расстоянье от первого лепестка, беззвучно опускавшегося на свое отраженье в полировке стола, до последнего, еще державшегося на пестике, равнялось нескольким томительным дням, и Рассольников проводил их в бденьях над столом, осторожными дуновеньями перераспределяя багровую радугу. Когда все было кончено, он растирал ее с терпеньем работающего гашишиста; шелковая ее ткань забавляла чувствительную кожу подушечек; он смешивал полученный порошок с яичным желтком и льняным маслом, приготовляя удивительные краски, которые различались не только цветом, но и запахом. Материалом для работы служили также сухие листья, летние и осенние, тонкие пластинки древесной коры — береста, выбеленная дождями, золотая сосновая шелуха, остановившая солнечный свет, высохшая хвоя новогодней елки, принявшая отблеск восковых свечей.
Своими красками Рассольников рисовал розы, еще более прекрасные, невыведенных и неназванных сортов: Лиза приходила и с жадностью вынюхивала их до дна, а позже, когда они вяли, Рассольников собирал лепестки, и все начиналось сначала…
Вот какими чудаками были эти Рассольников и Лиза, и вряд ли стоит говорить, что их встреча была случайной игрой света и воображенья.
С тех пор, как начались у Рассольникова припадки мании преследованья, Лиза почему-то избегала его, и он не видел ее почти уже месяц, изредка соединяясь с нею по телефону…»
Под этот стук Стаканский засыпал, и роман отца продолжал сниться ему, и он видел страдающего героя, полного душевной и телесной боли, его взбалмошную любовницу, пустой мрачный город, где они ходили в потемках, и, поскольку сон был все же его, Стаканский сам оказывался на месте персонажа и гулко ходил всю ночь, преследуемый ужасом…
Все в этом романе было неестественным, вымученным, Стаканский думал, что и он мог бы так написать, занимайся он этим профессионально. Неприятным было и высокомерие, с которым автор относился к читателю: он водил читателя за нос, обманывал его ожиданья, часто подсовывал пародийный, как бы подложный текст. Чего стоили только эти старинные окончания на «нье» и «нья»…
Где-то посередине Стаканский понял, в чем природа странного впечатления пустоты и одиночества: мир, предлагаемый романом отца, был никем не населен, никакие другие люди, кроме двух влюбленных чудаков, в романе не упоминались, ни прямо, ни косвенно — пустыми были московские улицы и площади, трамваи, вагоны метро, ветер гнал по платформе клочки газет, вхолостую работали эскалаторы, и лишь смутные следы остались от провалившегося куда-то населения — то дымящийся окурок на лестнице, то запах пука в лифте…
Акулина, Андрона, Арина?
С каждым годом отец пил все больше, надолго уходя в беспросветные запои, и однажды Стаканский, вернувшись с Юга, еще в прихожей услышал вонь и обнаружил его в ванне, примерно на две трети заполненной водой, но это уже конец романа, вернее, другой, дрожащий где-то рядом вариант реальности, и прежде случилось много драматических событий, связующих сына и отца.
Агата, Ариадна, Аглаида?
Он увлекся образом паутины, огромной свисающей паутины, умеющий преломить мир, показать его обнаженный скелет. Альбом художника стал каталогом всевозможных форм и размеров (всюду по углам заседают, бегут, раскачиваются на нитях, хохочут — громадные жирные пауки) — нет, он не штудировал энтомологических книг, составленных под редакцией маститых паукообразных, не охотился в лесной глуши с остро отточенным серым карандашом, как Паганель, или какой-нибудь там Набоков — он создавал образ паучности, неповторимый, никем не запатентованный способ ее написания, ведь великим художником стать легко: достаточно найти свою манеру элементарных вещей — роз, женских торсов, облаков, самых достойных и видных деталей конструкции мира… Почти на самом острие мыса Пицунда, вместо того, чтобы с упоением тратить кобальт и железную лазурь, церулеум и ультрамарин, на виноградной веранде посиживал и посвистывал в этюдник лучший в мире изобретатель паутин, любитель самых сырых и темных подвалов, где привольно себя чувствуют лишь могильные черви — странно, правда? Он еще не знал, для чего ему понадобится именно это явление природы, но какая-то единственная в мире композиция — заросший гигантскими паутинами лес или город, или, может быть, заросший гигантскими паутинами интерьер или натюрморт (почему бы даже не портрет, жанровая сцена?) уже существовали совсем рядом во времени, и стоило только повернуться, чтобы скопировать видение, и главное — ни на миг не забывать суть открытия, сделанного в штудиях: паутину, как и стекло, писать не надо, писать надо предметы, расположенные за паутиной или стеклом… В это самое время, в двух тысячах километрах на северо-запад, захлебнулся в горячей ванне его никудышный пьяный отец — но это уже конец романа, вернее, другой его вариант…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу