— Нет… — прошептал Стаканский, слушая эхо удара, — Нет у меня валюты.
— Вот как? Чем же с тобой расплатились за проданную Родину?
— Рублями, — успокаиваясь, сказал Стаканский.
— Так. Значит, ты признаешь, что все-таки продал Родину?
— Я продал всего лишь несколько своих картин.
— Какие именно? — королевская рука приготовилась писать.
Пока Стаканский рассказывал, Король придвинул графинчик с водкой, ногтем сбросил пробку, плеснул себе полстакана, опрокинул, проиграв кадыком.
— А твоя жена в рот берет? — вдруг спросил он тихо и внятно.
Стаканский поднял на собеседника удивленные глаза. Неприятный холодок пробежал по его груди.
— Что вы сказали? — сощурился он, понимая, что вот сейчас должен ответить, а что будет потом…
— Я сказал: Ну же она и рот дерет, — повторил Король, вытирая салфеткой губы.
Он продиктовал текст объяснительной, прочел лекцию о вреде контактов с иностранцами, среди которых часто встречаются как сотрудники ЦРУ, так и носители СПИДа, несколькими жестами растопыренных рук — крупный план, отъезд — нарисовал, что ждет его в случае отчисления и призыва в армию (веревка на водопроводной трубе в туалете) взял обязательство «помогать» и вышвырнул вон.
Неизвестно почему у Стаканского сильно заболел живот, он добежал до туалета и долго стонал в кабине, опоздав на вечерние лабы, а через месяц его вызвали снова, и он обстоятельно, делая наивное лицо, рассказал о настроениях на курсе, о разговорах, назвал конкретные фамилии, в том числе, заложил Лизу, читавшую на лекциях ксероксы, девушку, которая нравилась ему больше всех в группе, тихую и недоступную, он рассказал анекдоты, приписав их своим недругам, и вскоре увидел непосредственные результаты своей деятельности: Лизу подали на отчисление, завалив на философии, переизбрали комсорга курса… Король требовал новых жертв, и Стаканский добросовестно стучал.
Антонина? Алевтина? Августа?
Отцовский письменный стол, размером напоминавший двуспальную кровать, постепенно зарастал окурками, огрызками, наконец, наступал критический момент, когда стол уже лишался столешности, превращаясь в мусорную кучу, и тускло плыла над нею лампа, словно некая квадратная луна, и казалось, что вовсе не стоит ничего никогда писать…
О, как хотелось на маленьком ручном аэроплане облететь кучевое облако, провалиться в него, в плотную белую тьму, а ведь все было в твоих руках, сынок, как этот ускользающий под утро упругий штурвал — ты мог бы стать летчиком или моряком, почему ты так отчаянно боролся за то, чтобы стать никем?
Он был импрессионистом по форме, обнажая приемы, показывая строение мазков, как бы по ходу писания комментируя данный текст, доверяя читателю, как и зачем это сделано, постоянно напоминая, что писать прозу чрезвычайно просто — вот так-то и так-то — и нечего делать из нас идолов, не за что даже и уважать нас, господа! Хотя всюду присутствовала тихая мысль: вот вы видите, как это просто сделано — черный, так сказать, квадрат — но попробуйте сами сделать такое, нет, вы не сможете, а я это умею, и поэтому я буду вечен, между тем как все вы — умрете.
Он пил запоями, по три-четыре дня, собирал вокруг себя разновеликих двойников, затем отходил, часами валялся на кровати с книгой, затем доносилось робкое постукивание клавишей, старый «Ундервуд» выдавал разное содержание звуков для каждой буквы, и из своей комнаты Стаканский слышал, что именно сочиняет в ночи отец:
«Лиза спала беспокойно скорее даже агрессивно она лупила Рассольникова локтями и коленками сбивая в бесформенную груду от пота влажное одеяло и долгими чужеголосыми стонами она вовлекала Рассольникова в тайну своих сновидений из них словно из-за закрытой двери доносились ее мучительные вздохи и Рассольников приподнявшись на локте вглядывался в ее лицо в быстро бегущих морщинах пытаясь понять что происходило с нею там внутри…»
Несколько тяжелых неверных шагов, по скрипам паркетин можно было определить угол комнаты, где идет писатель, затем удары запечатывающей буквы «ж» и поправки: «мокрое» на «мертвый», затем снова — с паузами на чирканье спички — новорожденный свежак, где Стаканский по своему усмотрению расставлял пунктуацию:
«Лиза любила ускользающее дыханье запахов, самое зыбкое что можно любить в мире вещественном и самое недоступное для курящего человека. По утрам, еще не поцеловав первую сигарету, она обнюхивала свои цветы, свои конфеты: ей не хватало густоты и силы запаха, и тогда она использовала суррогаты — ее дом был полон аэрозолей, нужных или бесполезных, всех этих хладеющих сосудов, которые скоро ломались и шипели вхолостую — острой струей запаха, что ей было и надо. Рассольников приносил ей ноктюрны, этюды, фуги и симфонии запахов, составленные из цветов, листьев, кусочков коры или хвойных веток. Его стремленье к естественности умиляло ее, но не удовлетворяло вполне: иногда она затаскивала его в художественные салоны, мебельные магазины и тому подобное, где они выслушивали химическую музыку масляных красок, лаков, обработанных древесных волокон… Однажды, придя к ней, он застал ее в туманном исступлении, над букетом увядших пионов. Он с трудом разжал ее затвердевшие пальцы, уложил ее в постель, и после украдкой понюхал цветы, но они уже не пахли — Лиза вынюхала их до дна.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу