В палате стояли четыре койки. Одна пустовала, а на двух других лежали хачица (она родила четвертую девочку и, сокрушенно качая головой, говорила: «Муж не отстанет!») и добрая толстая Света, которая восемь лет предохранялась прерванным половым актом и — вот незадача! — залетела.
— Что же это за кошмар? — прошептала я.
— Приснилось что-то? — оживилась хачица. — Меня зовут Тамила.
— А меня — Света. — В ее интонациях было что-то от Любы.
— А меня — Лиза, — сказала я.
— Больно? — поинтересовалась Света.
— Да, — ответила я, — есть немного.
— Первый ребенок? — Тамила встала и подошла к моей койке, — видимо, она не считала нужным перетягивать живот, и он у нее висел, как сдувшийся гондон.
— И последний, — сказала я.
Они засмеялись.
— Это все забывается, — зевнула Света. — Я, когда первого родила, тоже думала, что никогда больше рожать не буду.
— Да не так уж и больно, — рассудила Тамила. — Я четверых родила и, наверное, еще рожу.
Они готовы были пиздеть часами, обсуждать свои гребаные роды, болезни при беременности, приводить примеры каких-то неведомых зятьев и сватов, давать друг другу бесконечные советы на тему того, как бороться с трещинами на сосках и запорами.
В нашей палате я была единственной незамужней женщиной, и это позволяло жирной Свете и Тамиле, которая не видела мира дальше забора своего дома в Дагестане, смотреть на меня с некоторым превосходством, а временами и с молчаливым осуждением, так как за мной начал ухлестывать Сергей Александрович, а я вела себя с ним доброжелательно, потому как еще не решила, стоит ли заводить с ним легкий больничный роман.
Света часами рассказывала нам о своей семье, и от этих рассказов на меня накатывала такая тоска, что иногда хотелось обнять ее, прижать к сочащейся жирным молоком груди и слушать, как она плачет от невыносимого, удушливого кошмара, который был ее жизнью. Я представляла себе ее родителей — скорее всего они были похожи на миллионы прочих родителей из дружных, спаянных непроходимой тупостью семей среднего достатка. Летом они, наверное, ездили на дачу и целыми днями копались в огороде, сверкая на солнце растянутыми белыми трусами. И Света, конечно, тоже ездила на дачу и все лето враждовала с женой собственного брата, и с постными лицами, в косыночках, которые придают им еще более придурковатый вид, чем они обычно имеют, они торчали в летней кухне и оттуда ругались на детей, а по вечерам выстраивались вместе с другими идиотками в бесформенную вереницу толстых задниц к телефону в сторожке.
Мужья, конечно, удосуживались приехать к ним только на выходные. В пятницу вечером, когда колченогий ветер топчет траву в саду, по пылящей дороге тянулись к своим домам эти безрадостные мужчины в стариковских сандалиях, с полумесяцами пота, пропечатавшимися на рубашках или майках из китайского нейлона, и с раздолбанными пластмассовыми кейсами, где, наверное, лежали недоеденные бутерброды. Я видела много таких мужчин и часто, глядя им вслед, я думала, кто может любить их и ждать, красить для них губы и завивать волосы, кто может ревновать их, ложиться с ними в постель, спать, обнявшись с ними, если душа их так же сера и убога, как майка из китайского нейлона, и если никчемность отпечаталась на ней таким же полумесяцем, как пот в подмышке? Я думала о том, как страшен и непоправим мог быть выбор, сделанный в отношении такого мужчины с пластмассовым кейсом и черными ногтями, с тупостью и мраком повседневности, с его родителями, которые заготавливают на зиму огурцы и патиссоны, с пельменями и кетчупом на пять ужинов в неделю, с электричками и оптовыми рынками по гроб жизни, с утренним автобусным удушьем и вечным метро, с тонконогими, прыщавыми сыновьями, которых он сначала будет бить ремнем за курение и которые потом будут бить его просто так, — представляя себе все это, я прижимала к груди ладони, сжатые в кулаки, и шепотом благодарила Господа за то, что он дал мне выбор.
От всех этих мрачных размышлений меня отрывали только зверские процедуры по сокращению матки и ежедневные визиты Сергея Александровича, который заходил якобы проверить, как мои дела, и заставал меня то за сцеживанием молока над раковиной, то за обработкой швов или когда я расслабленно сидела на кровати и смотрела в окно, намазав соски зеленкой.
Лев позвонил мне на следующий день после родов и преувеличенно радостно кричал: «Ты молодец, умница, все отлично!» — о ребенке он, разумеется, ничего не спросил. А я целыми днями думала о своей дочери, разгуливая по коридорам мимо плакатов, прославляющих грудное вскармливание, и надписей на медицинском посту из серии «ЖЕНЩИНЫ, БЕРЕГИТЕ СОСКИ!». В духе сентиментальных размышлений дурака Фицджеральда я желала своей девочке лучшей доли, чем та, что выпала мне, и мне хотелось, чтобы она выросла полной дурой, не прочитала бы ничего, кроме «Маленьких женщин», не думала ни о чем, кроме туфель и лака для ногтей, и вышла бы замуж в восемнадцать лет за доброго парня из магазина бытовой техники, ибо это лучший удел, о котором может мечтать женщина. Мне было страшно от мысли, что она может стать такой, как я, или, возможно, даже хуже (хотя людей хуже себя я не встречала) и ей будет пудрить мозги какой-нибудь сукин сын, который научит ее пить и курить, а потом бросит беременной. И я не знала, как мне быть, потому что такой образ мыслей таил для меня опасность превратиться в сумасшедшую суку, которая годами долдонит своей дочери о том, какой сволочью был ее отец, и посылает матом мальчиков, звонящих, чтобы узнать домашнее задание. Черт возьми, я хотела стать хорошей матерью, я хотела, чтобы она доверяла мне и любила меня, звонила мне каждый день на работу и ждала, когда я вернусь домой, и не ложилась спать, пока не покажет мне свои рисунки.
Читать дальше