Он стыдливо поблагодарил и снова завел разговор о Майтрейи.
Я прервал его:
— Иди, Кхокха, я засну, голова болит…
* * *
Вечером, оповещенные Гарольдом, явились проведать меня девицы. Завели в холле патефон, попросили у хозяйки вноси и оранжад и стали изображать бурное веселье, чтобы меня развлечь. Гарольд сказал им, что у меня депрессия, нервы, переутомление, в общем, что мне надо встряхнуться, перед тем как отбыть за город.
— Эй, Аллан, — начала Герти, — ты что такой кислый, мальчик? Разве твоя девочка не с тобой?
Она уселась мне на колени, и меня передернуло от отвращения. Я попросил:
— Не надо, Герти, я устал и болен.
— А может, влюблен? — Она игриво подмигнула. — Приворожила тебя какая-нибудь черномазая, немытая, у тебя к таким слабость…
Компания захохотала. Госпожа Рибейро, которая приводила для меня в порядок соседнюю комнату, заглянула к нам.
— Оставьте Аллана в покое. Пусть он лучше выпьет. От виски все проходит. Операция на глазах — не такая уж страшная штука.
— Вы что же, миссис Рибейро, думаете, что он из-за этой операции так переживает? — с сарказмом спросила Герти. — Там дело посерьезнее. Небось его черную увел другой хахаль…
— Слушай, ты, заткнись, наконец! — крикнул я в бешенстве, вскакивая со стула.
— Повежливее со мной, дружок, — покраснев, сказала Герти. — Мы тебе не негры из Бхованипора.
— Герти! — одернула ее Клара. — Оставь его, ему и так плохо.
— Да что вы с ним рассюсюкались, Аллан бедный, Аллан несчастный… Киснет, как баба, водится с грязными бенгальцами. Он не имеет права меня оскорблять, меня, христианку.
— А он что, не христианин, что ли? — заметила Клара.
— Ха-ха! Это ты так думаешь, что христианин, — со смехом парировала Герти. — Вот Гарольд подтвердит, как он ему талдычил про свой индуизм и про священных коров и поносил Господа нашего Иисуса Христа. А теперь смеет мне рот затыкать!
Гарольд совершенно смешался, а госпожа Рибейро в отчаянии крикнула:
— Да уймитесь же вы!
— Я ухожу, хватит, — объявил я, поднимаясь. Герти враждебно смотрела на меня.
— В свой храм пошел молиться. Что-то ему не помогает его боженька…
* * *
Я провел мучительную ночь. Бродил по улицам, дымя сигаретой и держась окраин, чей говор и клокотание жизни как будто приближали меня к Майтрейи. Но, как только я вернулся и лег, боль, притуплённая усталостью, навалилась снова, и я был беззащитен перед ней. Напрасно я кусал подушку и бил себя по щекам, чтобы не закричать. Я твердил одно: «Майтрейи, Майтрейи, Майтрейи», — пока звуки этого имени не перестали вызывать во мне отклика и я не застыл в бесчувствии, лицом в подушку, не зная, где я и что я. Что-то порвалось во мне. Мысли перебегали с предмета на предмет, без всякой связи я видел то Тамлук, то Садийю, то разные другие знакомые места и ничего не понимал. Мне было только страшно останавливаться на чем-либо напоминающем ласки Майтрейи в вечер расставания, или «Good bye, Аллан» господина Сена, или «Выпей чаю» госпожи Сен… Как только эти сцены оживали в сознании, я начинал метаться по постели. Я слышал, как похрапывает в соседней комнате Гарольд, как бьют часы на башне протестантской церкви, отмеряя ночное время. Чтобы унять боль, я решил думать о смерти. Утоплюсь в Ганге, пусть Сен узнает, какое чистое чувство было у меня к Майтрейи. На другой день газеты напишут о европейском юноше, который покончил с собой по неизвестным причинам и которого вечером вытащили из воды возвращавшиеся по домам лодочники. Майтрейи упадет без чувств при этом известии, а госпожа Сен раскается, поняв, как искренне, по-настоящему я любил ее дочь. Мысль о смерти стала моим единственным утешением. Я смаковал ее в подробностях: как я пишу письмо господину Сену, как всхожу на мост и там, обронив несколько скупых слез, смотрю, перегнувшись через балюстраду, на течение желтых, илистых вод… Кружится голова — и конец. Я снова и снова прокручивал этот фильм и уснул на рассвете.
Меня разбудил Гарольд — он звал меня к телефону. Прямо в пижаме я опрометью бросился в холл. Я сразу узнал голос Майтрейи, я упивался его звуками, хотя сам говорить боялся, чтобы меня не услышал Гарольд или кто-то из других жильцов госпожи Рибейро. То, что она говорила, я скорее угадывал, чем слышал, потому что она еле шептала, вероятно, чтобы не разбудить домашних, и то и дело принималась плакать. Это был звонок из тюрьмы, из окованной железом камеры, таким горьким был ее плач и так жаждал свободы голос.
Читать дальше