Стены в штольне грязно-белые, словно пыловкой побеленные на ряд. Под ногами взметается и оседает серая гипсовая мука. Проходчики ушли по боковым камерам, и вскоре тишину шахты взорвал тяжелый грохот сверл. Димка уселся на буфер пустой вагонетки, перебрал в ящике выданные на сегодня пачки аммонита.
Дмитрий Иванович заворчал, вслушиваясь опытным ухом в характерные звуки забоя. Приблизился к Димке:
— Порода твердая идет, слышь, какой скрежет? Замаемся ждать, пока шпуры будут готовы! Пошли наружу, чего до обеда здесь торчать!
Вышли из вечной мерзлоты, тверже любых крепей удерживающей на себе тонны камня. После шума забоя глубокая небесная тишина показалась плотной, хоть кусками режь. В такую вроде и мышиный писк не протиснется. Ан нет, глуховатый голос старика, как нож в сыр, вошел в податливый, просвеченный лучами воздух.
— Уж сколько дней, гляди-ка, гольная порода на отвалах. Гипсу кот наплакал, план нынче погорит совсем. Коронки у ребят, поди, летят в шпурах. Новые камеры пора делать, доннерветтер ети, а начальство все чего-то кошку за хвост тянет…
Блаженно растянувшись на пригретом солнцем камне, старик достал железную фляжку. Димка непроизвольно поморщился: до носа донесся забористый запах спиртного. Дмитрий Иванович усмехнулся:
— Что, не пьешь, говоришь?
— Почему, бывает, но не на работе же.
Старик задумчиво повертел фляжку.
— А я, помощничек, эту отраву и сам терпеть не могу. Но раз в год — седьмого мая — всенепременно. День, видишь ли, у меня сегодня особый. Первых своих покойников поминаю — мамку с отчимом, царствие им…
Хлебнув, вытер губы, с удовольствием крякнул:
— Едрит твою доннерветтер!
— Дмитрий Иванович, почему вы по-немецки ругаетесь?
— Доннерветтер? — засмеялся старик. — С детства осталось. Я ж мальчишкой на Урале жил.
— Там что, все так матерятся? — удивился Димка.
— Нет, не все. Был один… Вот перед ним-то у меня такая тяжкая вина, что помру — и за вечность, поди, не изгладить. До смерти надо успеть в Германию съездить, в Нюрнберг. Повидать человека одного. Отто его зовут. Ему повинюсь, после хоть помирать не так страшно будет. Летом в отпуске съезжу.
Дмитрий Иванович опять замолчал, с надеждой поглядывая на Димку, — спросит или нет? С ходу, без вопросов, неудобно самому начинать, а рассказать хотелось. Поерзав, подложил каску под голову, переместился туда, где сквозь щебень начала пробиваться бледная травка.
Минут через десять фляжка опустела. Старик присел, покрутил хмельной головой, рванул ворот на забагровевшей шее:
— Вот душу-то забрало! Не дохнуть, так тяжко. Кому — праздник, а мне — поминки…
Помолчал с придыханием, а когда заговорил, голос его изменился до неузнаваемости, столько в нем слышалось боли и слез.
— Ты послушай, помощничек… А не хочешь — не слушай, не перебивай только. Память растравила — не приведи господь, мочи нет терпеть, дай сказать, не то взорвусь…
Стряхнув в рот капли из фляжки, сунул ее в кусты.
— С чего начать?.. Да с главного: мамка у меня была шибко красивая. Все так говорили, а я к ней приглядывался, но поначалу-то не замечал особых красивостей. Обыкновенной казалась, ноги-руки, остальное как у всех баб. От носа ко рту у нее морщинки шли, а сам нос уточкой, и краснел, когда напивалась… Вот глаза — те да. Я мальцом-то шалый был. Напакостю чего-нибудь, мамка глаза подымет — и пропал я.
Как бы тебе объяснить? Глаза у нее… огромные, что ли, и печаль в них, и укор, и тревога, будто на озерах под осень… Любой человек, как мамку увидит — запнется и сам уж глаз оторвать не может.
Отца своего я не знал. Они не жили почти, его в сорок втором забрали, мамка мной на сносях осталась. Получила она похоронку, продала дом в деревне и уехала в небольшой город на Урале. В шахту поваром подрядилась. Мне рассказывала, что отец любил ее. Говорила, а лицо так и светилось. Глаза еще больше становились и темнее… А потом эти рассказы кончились.
Наверно, мне лет шесть стукнуло, когда однажды дверь нашего домика распахнулась и кто-то шандарахнулся о притолоку. Охнул и прорычал: «Вот это ветер!»
Я удивился — какой ветер? На улице тепло, тихо. Выскочил из комнаты посмотреть, что за человек пожаловал. Он походил на свой голос — мощный, лешастый, черный после забоя, и был он немец. А сказал не про ветер, просто выругался по-немецки.
— Дядя Ваня теперь с нами жить будет, — сказала мамка, а сама в пол смотрит. Родного сына не спросила! Сразу перед фактом выставила, как глупого кутенка у пропасти, и выбора не оставила мне…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу