Он и не выходит — месяцами, годами, веками. Жители медины срастаются со своим городом в одно живое существо, которое растет, живет, умирает и возрождается в естественном ритме смены поколений.
В медине постоянно что-то разрушается, что-то строится, что-то ремонтируется. Со стороны это похоже на колонию кораллов, стихийно, но целеустремленно заполняющую собой пространство. Планомерно осматривать марокканскую медину невозможно — все равно через пять минут заблудишься. Единственный способ познакомиться с городом — войти в ворота и с головой нырнуть в толпу, если можно так назвать сочетание людей, ослов и мулов (верблюжьи караваны остаются на привязи за стеной). Как только ты становишься частью толпы, немедленно теряется различие между экспонатом и зрителем. Ты уже не любуешься Средневековьем, а живешь внутри него: торгуешься с чеканщиками, пьешь мятный чай на коврах арабской кофейни, обедаешь шиш-кебабом в угловой обжорке, лакомишься пятнистой халвой с лотка мальчишки-разносчика, утоляешь жажду у гремящего медными чашами водоноса, пытаешь судьбу у базарного астролога, остерегаешься лучших в мире карманников и просто толпишься, потому что степенно прогуливаться здесь негде. Через какое-то время — и довольно быстро — пестрая, шумная и тесная жизнь медины начинает укачивать до дурноты. Тут, как в лесной чаще, не хватает простора, нет прямой линии горизонта, на которой мог бы отдохнуть глаз. Мозг, не справляясь с обилием впечатлений, тщетно стремится как-то классифицировать, упорядочить текучий людской хаос, в котором теряется ощущение личности, утрачивается собственная, независимая от желаний окружающей толпы воля. Однако и эта утрата не вызывает протеста, ибо нельзя не понять, что медина нормальна, разумна и самодостаточна. Противоестественны в ней одни туристы, которые пришли сюда без дела. Это они суетятся без толку — местные жители в этой тесноте ведут свою, вполне достойную, рассчитанную на целую вечность жизнь.
В медине время попало в капкан: история тут не развивается, а ходит по кругу. Она направлена на воспроизводство самой себя. Каждое поколение повторяет предыдущее. Может быть, поэтому мне нигде в мире не приходилось видеть столько благообразных стариков — сразу видно, что им давно уже известно, зачем и как должен жить человек. Знание ответов — великое преимущество, которое когда-то и европейцам помогало возводить кафедральные соборы. Но с тех пор, как религия стала частным делом каждого, с тех пор, как мы обменяли веру на терпимость, с тех пор, как Бог стал у каждого свой, из западного человека уже не получаются вот такие благообразные, седобородые мудрецы, каких мне приходилось встречать на улицах медины.
Марокканцы считают, что живая религия — их золотой запас. Ислам в Марокко не агрессивен, но бесспорен. В медине нет безбожников, еретиков, скептиков. Но это не вопрос богословия, а жизненно важная проблема стабильности. Мусульманская община — во всяком случае, в принципе — не знает резких классовых границ. Все ходят в одну баню, в одну школу, в одну мечеть — туда, где ближе к дому. Все мужчины носят одну и ту же джелабу, женщины — один и тот же арабский кафтан. (Другое дело, что в одном случае — это медяки, а в другом — миллион.) На Востоке говорят: «Араб богатым бывает только дома». И в самом деле, в медине есть дворцы по двадцать комнат, с садами, с фонтанами, с бесценными коврами, с потолками из слоновой кости. Но и эта роскошь из «Тысячи и одной ночи» мало похожа на быт калифорнийских миллионеров. Роскошь как нечто дополнительное, несущественное, драгоценный завиток на в общем-то скромной повседневной жизни. Главное в жизни все-таки не личный успех, измеряемый деньгами, а подчинение традиции, включенность в общий распорядок жизни, без которого даже богатые обречены на горькое прозябание среди чужих.
Так арабский Восток противопоставляет развращенному личными свободами Западу свой идеал. Вместо жестокой конкуренции — круговая порука, вместо иронического сомнения — безусловная вера, вместо рискованного движения вперед — уверенное хождение по кругу, вместо демократического разброда — отлаженная социальная система, где все и всегда знают свое место.
И все же у медины один общий источник с Западом — античность. В конечном счете Фес — не что иное, как законсервированный в веках древнегреческий полис. Я уверен, что Сократ почувствовал бы себя дома скорее в Фесе, чем в сегодняшних Афинах. Те же глинобитные стены без окон, те же бани (описание турецкого хамама можно найти у любого античного автора), та же теснота кривых улочек, те же базары, которые с эллинской агорой сближают не только экзотические товары, но и традиции аэдов, до сих пор напевающих свои истории на площадях медины. Это родство вполне естественно. Во времена Сократа никакого Запада еще не было. Цивилизованный мир отличался от варварского тем, что располагался на Востоке. Запад — это дикая ветвь античности, вскормленная эллинским пониманием личности и потому забывшая о своем полисе, который сохранился лишь на Востоке.
Читать дальше