Его честь прибыл в полдень, хотя выглядел так, будто только что продрал глаза. Впрочем, вид у него всегда помятый – и в этом его прелесть. Больше всего меня поразило, насколько мы с ним одинаково сложены – оба большие, рыхлые, тяжелые. Стол жалобно застонал, когда мы, каждый со своей стороны, на него облокотились; стулья под нашими мощными задами тяжело вздохнули, взывая о помощи. «Вам, наверно, будет небезынтересно, кто пригласил меня вас защищать?» – начал он. Я энергично закивал головой, хотя, по правде говоря, ни разу об этом не задумывался. Тут он заюлил, стал бубнить что-то про мою мать, уверяя, что уже работал на нее когда-то, но не уточнил, когда именно. Уже много позже, к своему удивлению и немалому смущению, я узнал, что все организовал Чарли Френч; это он в воскресенье вечером позвонил моей матери, известил ее о моем аресте и велел немедленно связаться со своим добрым приятелем, известным адвокатом Мак Гилла Гунна. Это Чарли платил ему – и платит по сей день – довольно солидные гонорары. Он переводил деньги матери (а теперь, стало быть, рыжей девице), а та посылала их адвокату, чтобы создалась видимость того, что деньги поступают из Кулгрейнджа. (Простите, Мак, что утаил это от вас, но такова была воля Чарли.) «Вы, кажется, давали какие-то показания, я правильно понял?» – продолжал его честь. Я поставил его в известность относительно литературного шедевра Каннингема. Вероятно, рассказ мой был чересчур эмоционален, его честь насупился, прикрыл, словно от боли, глаза под очками и поднял руку, чтобы я замолчал. «Вы ничего не подпишете, – сказал он, – ничего, вы что. с ума сошли?!» Я опустил голову. «Но я же виновен, – тихо проговорил я. – Виновен». Он сделал вид, что не слышит. «А теперь послушайте меня, – сказал он. – Вы ничего не будете подписывать, ничего не будете говорить, ничего не будете делать. Вы подадите в суд заявление о своей невиновности… – Я раскрыл было рот, чтобы что-то возразить, но он не желал меня слушать. – Итак, вы заявите о своей невиновности, – повторил он, – а в момент, который я сочту подходящим, измените тактику и признаете себя виновным в убийстве, понятно?» Он холодно смотрел на меня поверх очков. (Моим закадычным другом он станет гораздо позже.) Я покачал головой. «А по-моему, это неправильно», – сказал я. Его честь презрительно фыркнул. «Это по-вашему!» – воскликнул он, но не добавил: «И вы еще можете рассуждать, что правильно, а что нет?» Мы помолчали. У меня заурчало в животе. Меня тошнило и одновременно хотелось есть. «Кстати, – прервал молчание я, – вы разговаривали с моей матерью? Она ко мне собирается?» И опять его честь прикинулся глухим. Он положил бумаги, снял очки и, стиснув двумя пальцами переносицу, поинтересовался, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Теперь настала моя очередь фыркнуть. «Я вот что имею в виду, – недовольным голосом процедил он. – Есть ли что-нибудь, что я могу у них для вас попросить?» – «Есть. Бритва, – ответил я. – И пусть отдадут ремень: вешаться я не собираюсь». Он встал. Внезапно мне захотелось задержать его. «Спасибо вам, – сказал я с такой горячностью, что он остановился в дверях и по-совиному уставился на меня. – Поймите, – сказал я, – я хотел убить ее. Я сделал это умышленно. У меня нет ни объяснений, ни оправданий». Он только вздохнул.
В суд меня повезли во второй половине дня. Сопровождали меня Хаслет и двое полицейских в форме. Рука, которую я ободрал о розовый куст, нарывала. «О Фредерик, ты болен» [10] Аллюзия на первую строку хрестоматийного стихотворения Уильяма Блейка «Больная роза» «О роза, больна ты…»
. О моем первом появлении в суде у меня почему-то осталось весьма туманное воспоминание. Я-то думал, что это будет просторное, величественное помещение, что-то вроде небольшой церкви, с дубовыми скамьями, резным потолком, атмосферой пышной и серьезной, а потому был разочарован, очутившись в довольно убогого вида конторе, из тех, где прохвосты клерки выдают клиентам сомнительные бумаги. Когда меня завели внутрь, началась какая-то суматоха, которую я принял было за подготовку к слушанью, но которая, как я, к своему изумлению, впоследствии обнаружил, и была самим слушанием. Продолжалась эта процедура от силы минуты две. Судья, без мантии, в самом обыкновенном костюме, оказался вполне симпатичным стариканом с бачками и красным носом. Должно быть, он пользовался репутацией остроумного человека, ибо, когда он весело глянул на меня и произнес: „А вот и мистер Монтгомери!“, все присутствующие покатились со смеху. В ответ я вежливо улыбнулся, давая этим понять, что способен оценить шутку, даже если ее и не понял. Охранник толкнул меня в спину, я встал, сел, встал опять – и на этом все кончилось. Я с изумлением осмотрелся по сторонам. Мне казалось, я что-то упустил. Его честь потребовал, чтобы меня выпустили на поруки, однако судья Филдинг лишь укоризненно покачал головой, как будто укорял непослушного ребенка. „Э, нет, сэр, – сказал он, – об этом не может быть и речи“. И эта фраза тоже вызвала почему-то оживление. Что ж, я был рад, что им так весело. Охранник что-то сказал у меня за спиной, но я не мог сосредоточиться: в груди у меня ни с того ни с сего образовалась какая-то жуткая пустота, и я понял, что сейчас разрыдаюсь. Я чувствовал себя ребенком – или же глубоким стариком. Его честь коснулся» моей руки. Я беспомощно отвернулся. «Пошли», – довольно дружелюбно проговорил охранник, и я поплелся за ним. Все плыло перед глазами. Хаслет следовал за мной – его походку я уже изучил. На улице собралась небольшая толпа. Как же они узнали, кто я, в каком буду суде, в котором часу кончится слушание моего дела?! Встретили меня дружным криком, в котором слышались ужас и отвращение и от которого у меня побежали по телу мурашки. Я так смутился и перепугался, что окончательно потерял голову и помахал им рукой – помахал им рукой] Один Бог знает, чем я при этом руководствовался. Вероятно, это был задабривающий жест, свидетельство животной покорности, признание своего поражения. Разумеется, это разъярило их еще больше. Они стали трясти кулаками, завывать. У одного-двух вид был такой, будто они вот-вот отделятся от толпы и бросятся на меня. Одна женщина плюнула в мою сторону и назвала меня грязным подонком. А я стоял, кивал и махал рукой, точно автомат, и на лице у меня застыла испуганная улыбка. Именно тогда я и понял, что убил человека из их числа. Пока я был внутри, шел дождь, но он кончился, и опять выглянуло солнце. Помню злобный блеск мокрого асфальта, тучу, воровато спрятавшуюся за крыши домов, и собаку, что, испуганно поджав хвост, трусит через улицу, стараясь держаться подальше от рассвирепевшей толпы. Вот видите, вечно я запоминаю все случайное, несущественное. Тут на меня набросили шерстяное одеяло, втолкнули головой вперед в полицейскую машину, и мы, чиркнув шинами, сорвались с места. Эх… В жаркой, шерстяной темноте я нарыдался вволю.
Читать дальше