Похожая на дряблый картофельный клубень бабка оказалась такой жадной и сварливой, что скоро мы стали вспоминать дом Осипа с куда большим теплом, хотя и мерзли там порой, и всякое было. Особенно доставалось от Глебихи Елене, в угоду ворчливой старухе дважды в неделю мывшей полы во всем доме. Хозяйка не давала ей проходу, всем была недовольна, будто мстила ей за молодость и красоту. Почти вот так же придиралась к моей маме ее свекровь Анна Ивановна — так и хочется назвать Иоановной, вспоминая величественность и самодурство ее! — но у той хоть ревность примешивалась, а Глебиху никак нельзя было заподозрить в симпатиях ко мне: меня она, видать, просто побаивалась, настороженная цыганистостью моей.
Я пытался хоть с какого-то бока подкатиться к ней, однажды попросил ее вспомнить какие-нибудь старинные сибирские песни: собираюсь, мол, в институтской многотиражке их опубликовать. Даже бумагу приготовил и ручку, а старуха припомнила лишь куплет о том, как «по кирпичику растащили кирпичный завод», и, видя, что такая «сибирская» песня мне не очень понравилась, Глебиха насупилась:
— Чо думаешь, было мне время петь-то? Уж така была жись — горло драть не с чего!..
Обстановка становилась нервозной. Вот и участились наши ссоры с Еленой. Когда после таких стычек Глебиха выходила ко мне, хмуро курившему во дворе, и начинала гундеть, что жену, мол, я выбрал «шибко норовистую», что зря, мол, ей потакаю, я ощущал вдруг раскольниковские позывы. Только не топор схватить хотелось, а то заряженное ружье, что висит над кроватью бабки для обороны от воров…
Три месяца, прожитые у Глебихи, показались нам с Еленой неимоверно долгими, но какими-то размазанными, почти не запоминающимися. Однако это жилище, как и дом Осипа, могло стать последним пристанищем моим: там топор надо мной занесен был, а здесь — секира болезни.
Откуда та лютая хворь взялась?.. В конце мая, после институтского Дня поэзии, традиция которого, увы, давно канула в Лету, я, обласканный вниманием гостей — именитых поэтов, приехавших из литературных столиц в нашу «тьмутаракань», приглашен был мэтрами, в числе немногих избранных, на ночной пикник за Томью, организованный руководством Политеха. На пикник с шашлыками, водкой и буйным потоком стихов. После обильных возлияний мэтры решили тряхнуть стариной — наперебой стали читать свое, по-молодому жаждая похвал, принимая их как должное и напрочь забыв о нас, о «молодняке», тоже, разумеется, жаждущем похвал. Вот и почуял я, что недополучил признания гостей, уж больно захотелось мне, чтобы снова они восторгались моими стихами, говорили, что у меня несомненный талант, вот и решил спьяну вернуть внимание затоковавших мэтров ночным купанием в ледяных струях майской Томи.
Внимание-то к себе вернул: в ту ночь договорились хмельные мэтры до того, что пора мне первую книжку собирать. Но в следующую ночь разбудил Елену стонами. Она долго трясла меня за плечо, едва добилась, чтобы очнулся, но оторвать голову от подушки не смог: лежал весь мокрый от пота, в глазах все двоилось, троилось…
Елена сунула мне под мышку холодный, как сосулька, термометр, вынула его чуть погодя и тихонько вскрикнула, зажимая рот ладошкой, потом с ужасом в глазах лихорадочно стала одеваться, и когда уже накидывала на себя серую шубейку из искусственного каракуля, я сумел-таки разлепить спекшиеся, жаром обметанные губы и, словно верша гераклическое усилие, произнес:
— Ты куда?..
— Горе ты мое! — всхлипнула Елена. — Жар у тебя! Сорок один уже! Понял?.. — и выскочила из дому.
«Еще один градус — и свернется кровь», — подумал я спокойно, вспомнив то немногое, что известно мне из области медицины. Мысль эта ничуть не встревожила меня, но не потому что не боялся смерти, просто в замутненном сознании лишь одно проступало четко: Елена не допустит, чтобы я умер, она премудрая, она прекрасная, она рядом, я вот сейчас усну, а она принесет со двора снега (весну с зимой даже попутал), большой-пребольшой сугроб притащит белого снега — холодного! — я буду спать, а она станет сыпать на меня этот снег, завалит меня всего этим рыхлым, этим холодным, и я буду спать, как белый медведь, северное сияние многоцветно будет трепетать надо мной, и жар мой будет отступать…
Я уснул. Мне снилось время. Не какие-либо определенные времена, а просто время , ставшее вполне ощутимой материей.
Меня давно мучила нематериальность его , никак не мог согласиться, не понимал: почему время не материя, если вполне соответствует ее определению, затверженному еще с диамата? «Материя — философская категория для обозначения объективной реальности, которая существует независимо от сознания и отражается в нем». А время разве не обозначает объективные реальности? Разве не существует, не течет независимо от сознания нашего? Разве не отражается в нем? Еще как отражается!.. А вдобавок его можно почувствовать, измерить, как любую материю. Почему же тогда нематериально оно? Почему оно лишь «форма существования материи»?.. «Материя несотворима, и неуничтожима, вечна и бесконечна». А время?.. «Неотъемлемый атрибут материи — движение». А время разве стоит?.. «Универсальное свойство материи — отражение». А разве время не отражает все и не отражается во всем?.. Ладно, со словом «форма» еще можно смириться, но не «форма существования материи», а просто — форма материи, такая же реальная, как вещество или поле… Потому и возможны перемещения в нем… Возможны, значит, и переходы между всеми формами материи…
Читать дальше