Оскорбленный ее неподдельным ужасом, я отклонился. И вообще встретил ее угрюмо, хотя внутри меня туго натянутой стрункой звенела потаенная радость.
Светланка взахлеб рассказывала о жизни в деревне, я слушал ее со скучающе-сердитым видом: пока, мол, ты там развлекалась, я больничный потолок изучал!..
Особенно задел меня рассказ о каком-то белобрысом парне, который катал Светланку на коне. Так ясно представил, как сидят они — Светланка и белобрысый — в одном седле: он повыше, дышит ей в темечко, шевелит дыханием ее легкие, цвета сосновой коры, волосы, показывает, как править конем, держит ее послушные руки в своих…
Я даже дернулся, как ударенный током, увидав эту картинку; а Светланка, глянув на меня изумленно и непонимающе, продолжила восторженный рассказ:
— А конь все-все понимает! Валет его звать. Умнющий!..
— Ага, умный! Как хозяин… — брякнул я, покривившись.
— Да ну тебя! — обиделась Светланка. — Какой-то ты стал…
— Какой?
— Дурной!
— Ты бы так головой долбанулась…
Светланка жалостливо зажмурилась:
— Больно тебе было?
После прыжка из машины я долго был без сознания, особой боли, честно говоря, и не запомнил, но, тем не менее, буркнул:
— А ты как думала!..
Разговор у нас дальше не клеился. Светланка заскучала со мной — впервые такое случилось! — и вскоре убежала, не скрывая обиды.
Я ругал себя самыми черными словами, которые к тому времени благодаря «уличному университету» усвоил вполне.
Но быть прежним со Светланкой уже не мог.
Я вообще здорово тогда переменился, стал, можно сказать, другим. Именно тогда впервые понял, что во мне живут три Я : «лучшее», «худшее» и — как бы назвать? — ну, скажем, «среднее», какое есть. Именно тогда ощутил я, что живу уже не впервые, да не знал еще тогда предбытников моих — ни Лота, ни Назона.
Такое расщепление пусть незрелой, но все же личности, конечно же, не было прямым следствием сотрясения мозга, хотя окружающие не раз понимающе кивали головой: заметно, мол, что черепушкой трахнулся… Такое суждение выносили, кстати, и взрослые, дивясь моим диким, несуразным выходкам, по сравнению с которыми разбитое стекло — семечки. Так стали считать и некоторые из моих ровесников, не в силах иначе объяснить столь резкие переходы во мне от безмерной застенчивости к наглому буйству.
Вот так же была воспринята некоторыми и моя непомерно возросшая тяга к стихотворчеству.
Сколько помню себя, всегда что-нибудь сочинял — и в рифму, и без. Давалось мне это сперва почти так же просто, как щебет птахе. Соседская детвора с восторгом заучивала мои дразнилки, часами слушала враки о сногсшибательных приключениях, героем которых был якобы я. И стишки иногда пописывал, но непреодолимую потребность сочинять их ощутил я лишь после разлада со Светланкой.
С тех пор я мог напрочь забыть об утоптанном до черноты пустыре и футбольном мяче, запрятаться где-нибудь на чердаке или в сарае и, немилосердно грызя карандаш, вымучивать звучные, как мне казалось, строки. А точней, они меня вымучивали, а не я их…
Теперь, из памяти выуживая те строки, не улыбнуться не могу, а тогда едва слезы на них не капали: «Я сам не знаю, что со мною, насмарку все мои дела… Мечтал, чтоб стала ты женою, но жизнь все это отвергла».
Недопустимый перенос ударения ради рифмы меня вовсе не смущал. Строчил я часто и страстно. Однако не смог я стихами избыть любовь свою. Не смог ничего изменить…
Светланка все больше отдалялась от меня, а я любил все сильней и не винил ее, чувствуя, что сам виноват: ей просто со мной стало неинтересно. Ну что ей стихи, когда Серега, сосед и старший дружок мой, стал приглашать ее в кинобудку нашего клуба «Октябрь», где его дальний родственник, горбун по прозвищу Капитан, работал киномехаником? Из будки можно было посмотреть любой взрослый фильм, детям до шестнадцати запрещенный.
У меня не было столь удачно устроившихся родственников…
Кстати, следующее лето было самым печальным в жизни Капитана. Да и в моей тоже.
Ни для кого почти не было секретом, что горбун безнадежно влюблен в первую красавицу нашей улицы и всего геологического городка Любку Шиляеву, дразнившую взоры мужского населения уже вполне оформившимися прелестями. Ее фотографиями была заклеена вся его кинобудка: сам снимал — одну ей, другую себе. О Любке частенько рыдал впотьмах баян Капитана.
Едва отцвела тем летом сирень, считай, вся наша улица гуляла на Любкиной свадьбе. Из соседей только мы, ребятня, по причине недозрелости, да горбун-киномеханик, совсем по иной причине, остались в стороне.
Читать дальше