— Ах да, ваши крышки… — Наримантас вспоминает о следователе. — По-прежнему считаете их одним из чудес света?
— Бороться с хищениями наш общий долг. — Лишка сгорбился, не сводя глаз с двери лифта, за которой что-то скрипит и грохочет. — Значит, не пустите к Шаблинскасу?
— После того как перевезем в палату покойного. Там аппарат, мы через него кислород даем. — Наримантас говорит миролюбиво, белое лицо Лишки свидетельствует: сегодня Шаблинскасу опасность не грозит. — А виновен ли он? — Лишка незаметно исчез. Наримантас услышал только свой вопрос.
…Виновен или невиновен Шаблинскас?
…Виновен или невиновен Казюкенас?
…Виновен или невиновен… Кто еще? Хватит, совсем рехнулся!
Никак не мог он отделаться от назойливой, не до конца ясной ему самому мысли, взгляд цеплялся за клумбы, автомобили — подозревал какую-то перемену в цветах и траве, в уличной толчее, в шелесте легкой одежды. В чем дело? Чего же он хотел?.. Только что, казалось, начавшееся лето добралось уже до зенита, солнце яростно жгло едва успевшие завязаться бутоны, плавилось в жирных масляных пятнах на асфальте. Время стремглав летело вперед, ничего не принимая в расчет, равнодушное к рождающимся и тут же исчезающим краскам лета. Чего же он хотел?.. У Наримантаса скрипели все суставы, сопротивляясь неосмысленному и потому мучительному движению.
— Куда спешите, доктор? — Как непривычно: не краснея, не извиняясь, остановила его на перекрестке Нямуните. — Даю голову на отсечение, на охоту собрались!
— Не понимаю вас, сестра.
— Певчую птичку изловить собираетесь. Точнее говоря, Зубовайте. Заставил все-таки Казюкенас? Не может без нее выздороветь? — Глаза Наримантаса слепило сверкание белого лица Нямуните, однако оно не волновало уже, не трогало, вызывало лишь сдержанность и даже неприязнь.
— Больной Казюкенас, сестра. Его воля…
— Сестра? Не ново и не изобретательно… Ну да ладно! Чего же хотите вы от Айсте Зубовайте?
— Ничего. — Внезапно он понял, что действительно направлялся к Зубовайте, если бы Нямуните не окликнула, наверно, повернул бы назад. — Передам ей просьбу больного. Не нравится мне его вид.
— Есть же телефон. Могли бы поручить мне, то бишь сестре.
— Не сообразил. — Право, недопустимое ее вмешательство может рассердить. — Впрочем, не думаю, что беседа с ней доставила бы вам удовольствие.
— А вы, значит, на удовольствие рассчитываете?
— Я выполняю свой долг. — Он услышал собственный скрипучий голос, уместный в больнице, но не здесь, на широком просторе площади.
— Ругайте, доктор, только не молчите! Сама себя кляну за то, что глупости болтаю… Ведь ничего от этого не изменится, правда? Не знаю, что со мной происходит. Потом буду грызть себя, но уж разрешите кончить… Собираетесь выяснить, любит ли она, эта женщина, вашего Казюкенаса?
— Больного Казюкенаса…
Ах уж этот ваш формализм до мозга костей въелся! Гоните его прочь! Ведь вас интересует не только, любит ли Зубовайте Казюкенаса, а и достойна ли она его. Что и говорить, героический поход замыслили!
— Иронизируйте сколько угодно, но не фантазируйте.
— Я не птичка небесная. Даже не эстрадная. Где уж мне фантазировать! Чутьем кое-что угадываю, и все…
Согласитесь, вам невыгодно, чтобы Зубовайте была иной, чем вы ее себе представляете!
— Мой пациент он — не она.
— Ладно. А он, он достоин ее?
Наримантас не выдержал обжигающего взгляда Нямуните.
— Он больной.
— И больше никто? Иногда мне кажется, что он ваш пленник. Или что вы к нему в плен попали. Вот тащитесь туда, куда вас и силой бы не загнать. Во имя чего? Может, из самолюбия? Или от гипертрофированного формализма?
— Он больной. — Наримантас тупо отбивал ее меткие удары.
— Да, больной, но и человек! Мы, медики, тоже люди, однако стараемся скрыть свои слабости, словно прыщавую кожу… Особенно вы, доктор, простите за дерзость! Я так восхищалась всегда вашей сдержанностью, старалась во всем подражать… А теперь сомневаюсь… — Их окружал и будоражил город, пестрый и веселый, однако с трудом проветривавший пыльные, забитые бензиновым чадом легкие. — Не хочу больше величать вас доктором, как будто и в этом ложь! Даже и теперь не станете сердиться?
— Ну что вы, Касте, пожалуйста.
— Поговорим о ней, об артистке. — Она пропустила мимо ушей неискренность в его ответе. — Осудили мы ее, едва увидев, и вы и я. Справедливо ли? Представляю себе, как вы торжественно объявите: великий человек соизволил разрешить вам аудиенцию, уважаемая! А может, этот «великий человек» осточертел Зубовайте, как не знаю кто? Зачем ей обременять себя больным?
Читать дальше