Есть такое немецкое слово Sehnsucht — для него трудно подобрать эквивалент; оно означает «страстное желание; стремление к чему-либо». У этого слова есть романтические и мистические коннотации: К.-С. Льюис определил его как «неутолимую тягу» человеческого сердца «неизвестно к чему». Это очень по-немецки — суметь выразить невыразимое. Стремление к чему-либо — или, в нашем случае, к кому-либо. Sehnsucht обозначает первую разновидность одиночества. А вторая разновидность проистекает из противоположного состояния: из отсутствия кого-либо, совершенно необыкновенного. Не столько одиночество, сколько «без-нее-чество». Именно это необыкновенное и навевает спасительные мысли о теплой ванне и японском ноже. И хотя сейчас я вооружен железным аргументом против самоубийства, искушение остается: если не добиться воссоединения, то добить себя. Но теперь я, по крайней мере, больше прислушиваюсь к зову мудрых голосов. «Одиночество лечится уединением», — советует Марианна Мур. А Питер Граймс (пусть не стопроцентный пример для подражания) поет: «Живу один. Уже привык». Для таких слов находится противовес: утешительная гармония.
«Боль сообразна утрате, и в некотором смысле боль, я считаю, для человека желанна». В свое время вторая часть этой фразы вызывала у меня протест: мне виделся в ней какой-то мазохизм. Теперь-то я знаю, что в этом есть доля истины. Боль не то чтобы желанна, просто она уже не кажется напрасной. Боль показывает, что ты не забываешь; боль обостряет вкус воспоминаний; боль — доказательство любви. «Если бы она ничего не значила, она бы ничего не значила».
Но скорбь таит в себе много ловушек и опасностей, которые неподвластны времени. Жалость к себе, изоляционизм, презрение к миру, эгоистическая исключительность — все аспекты тщеславия. Смотрите, как я страдаю, как никто меня не понимает, — это ли не доказывает, как сильно я любил? Может, доказывает, а может, и нет. Мне доводилось видеть, как люди «изображают скорбь» на похоронах; пустое дело. Оплакивание тоже способно превратиться в состязание: смотрите, как я его (ее) любил(-а), и вот эти мои слезы служат главным доказательством (и гарантируют мне первый приз). В уме, если не на языке, крутится: я упал с большей высоты, чем вы все, — взгляните на мои разорванные внутренности. Скорбящие требуют сочувствия, но досадуют, когда их приоритет подвергается сомнению, и недооценивают страдания тех, кто пережил точно такую же утрату.
Без малого тридцать лет назад в одном из своих романов я попытался представить, каково мужчине за шестьдесят стать вдовцом. Я написал:
«Поначалу ее смерть тебя не удивляет. Любовь — это отчасти подготовка к смерти. С ее смертью ты утверждаешься в своей любви. Проясняешь ее. Это неотъемлемая часть твоего состояния».
Затем подступает безумие. А потом — одиночество:
«…не то эффектное одиночество, которое ты воображал, не показательное мученичество или вдовство, а просто одиночество. Ты ожидаешь чего-то почти геологического, ощущения глубокого каньона, где теряешь ориентацию в пространстве, — нет, ничего похожего: одна лишь тоска, размеренная, как постылая работа… [Говорят, что] это проходит… И в самом деле, ты выйдешь из этого состояния. Но не так, как скорый поезд выходит из туннеля, чтобы промчаться к побережью сквозь яркий солнечный свет, а потом стремительно, с грохотом нырнуть под Ла-Манш; нет, ты выйдешь из этого состояния, как чайка из нефтяного пятна, будто обмазанный дегтем и вывалянный в перьях на всю оставшуюся жизнь».
Этот отрывок я прочел на ее похоронах; земля была подернута октябрьским инеем; левой рукой я касался ее гроба, а в правой держал раскрытую книгу (посвященную ей). У вымышленного вдовца в моем романе жизнь — и любовь — разительно отличались от моей; совершенно иным было и вдовство. Но я всего лишь выпустил несколько слов из одного предложения — и сам удивился такой, как мне показалось, точности своего описания. Писательские сомнения пришли позже: видимо, я не столько изобретал подходящую скорбь для выдуманного персонажа, сколько попросту предрекал вероятные собственные чувства — задача не в пример проще.
Три с лишним года я видел ее во сне как по заказу, будто в одной и той же повести. Потом приснился своего рода мегасон, который, видимо, знаменовал окончание этой ночной работы. Но, как и любой удачный финал, этот оказался неожиданным. В моем сне мы воссоединились, занялись общими делами где-то на открытом воздухе и были счастливы (совсем как в прежние годы) — и вдруг она поняла, что такого не может быть, что это, скорее всего, сон, потому что она теперь знала, что умерла.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу