Мы на столе «У меня», в ресторане. Я лежу на груди у Венсана.
Нет, это не Венсан, я не здесь.
Октав обнимает, целует, покусывает Мириам в пустынном туалете музея в одиннадцать часов утра. Мириам — белая фарфоровая скво, светлое откровение. Смуглый, золотистый мальчик ласкает ее. «Что я делаю?» — в ужасе думает она. Пусть прекратит. Пусть еще поцелует. «Что я наделала?» — спрашивает она его шепотом. «Ты сладкая, — говорит он ей. — Ты такая сладкая. Они не ценят своего счастья. Ты самая чудесная жена, самая нежная мать. Ты сокровище».
— Что с тобой? — испугался Венсан. — Ты как мертвая.
Это было вечером, накануне, и я в смущении смотрела на стол, на котором мучались наши тела. Он деревянный. Как гроб.
— Мне вдруг стало нехорошо, — ответила я вчера.
Венсан поднялся, я собирала разметанную бурей одежду.
— Со мной еще никогда, — бормотал он, — никогда…
Венсан совсем растерялся. Я сказала, что он мне нравился, прекрасно понимая, как убийственно звучит этот глагол в прошедшем времени.
Сегодня Венсан не придет. Я его предала. Обманула. Унизила. А вот завтра, кто знает?
А я? У меня много дел. Может быть, даже слишком. Надо помочь Симоне отомстить или поумнеть. Нарезать печенку, пока сердцевина не потемнела, пока она еще розовая, трепещет и тает. Надо. Надо, а я продолжала грезить. За спиной выросла третья рука, ловко, умело сняла сковороду с огня. Бен разложил куриную печенку на доске, нарезал, украсил каждый кусочек ломтиком грейпфрута и шпинатом. Он всему научился, хотя я его ничему не учила, не объясняла, не показывала. Я наблюдала, как он поставил в духовку мясо, приправив итальянским шафраном и шалфеем. А сама, сидя на столе, курила. Ничего не делала.
Думала, выдыхая синеватые облака дыма, радостно мне или горько. Так и не поняла.
Мы закрыли ресторан незадолго до полуночи. Глаза у меня слипались. Я мечтала о настоящей спальне. Небольшой квадратной комнате с кроватью, двумя тумбочками, простынями, одеялом, подушками, вязаным покрывалом. Мечтала о нормальной ванне или душе, мне все равно, о кафеле, о фаянсовом умывальнике. И еще о небольшом шкафчике, куда бы я вешала одежду. Сейчас она комом лежала в чемодане, а чемодан я запихивала под стойку. От моей одежды не пахло свежестью. Даже чистая, она пропитывалась запахом ресторана «У меня». Вот уже шесть лет я жила без дома. В «Санто-Сальто» все жили точно так же, на семи ветрах. Стоило появиться новенькому — ей, ему, — и кто-то срочно переселялся к какой-нибудь подружке в другой фургон, освобождая место. На вешалках висели только цирковые костюмы, остальное хранили в узлах. Все наводило на мысль об исходе. Скрежет фургонных колес по асфальту, мозаика палаток, причудливое соседство сковородок, книг и ночных горшков. Не знаю, кто из моих прародителей прошел подобный долгий путь. Может быть, никто. А может, те, с кем я сроднилась по книгам или по фильмам. Мне трудно отличить настоящие воспоминания от картин, подаренных мне другими.
Пока я жила в «Санто-Сальто», мне казалось, что ко мне вернулась жизнь, нет, не в том смысле, что я ощутила вкус к ней, а в том, будто я разделила судьбу каких-то моих далеких предков. Все мне было знакомо — переносные печки, набитые тряпьем матрасы и подушки, ящики, заменяющие столы, стулья, лестницы, шкафы и даже тазы, — летом их обтягивали прочным синим брезентом и наполняли водой. Жизнь вне закона, хитроумные способы обойти дурацкие распоряжения и предписания властей, гибкость ума, удвоенная гибкостью тела.
Как-то весенним утром, когда я сидела на травке и чистила морковь, Родриго, мечтавший стать шпагоглотателем, как его отец, спросил меня:
— А где твой муж?
— У меня нет мужа.
— А дети?
У меня не повернулся язык ответить, что детей тоже нет. Я не знала, что сказать.
— Сразу видно, что у тебя есть дети, — объявил он, не обратив внимания на мое замешательство.
— Почему это?
Он пожал плечами.
— Видно, и все.
Пока мы разговаривали, он ходил вокруг меня на руках.
— Трудно? — спросила я.
— Что трудно?
— Ходить на руках.
— Трудно. Так же трудно, как на ногах, — уточнил он через некоторое время.
Ноги Родриго были согнуты в коленях, ступни болтались прямо у меня перед носом.
— А ты разве не помнишь? — спросил он.
— Чего не помню?
— Как училась ходить.
— Нет. Совсем не помню. А ты?
— А я помню. Я все помню. Знаешь, как меня мама звала? Она звала меня Памятником. А знаешь, кто такой памятник? Тот, кто все помнит. Вот какое у меня прозвище. Помню, как в первый раз встал на ноги. А до этого бегал на четвереньках. Помню, как сказал первое слово.
Читать дальше