Я не понял, я еще не привык к Зюкиной речи, которая, вдруг погрузившись в тину ушедшего, вытягивала оттуда звонкие камушки важных для нее воспоминаний.
— Какого коня?
Она не ответила.
— Зюка, — сказал я, — вы же правительница времени, вы можете развешивать по стенам годы или раскладывать их повсюду, как вам вздумается. Ни у кого нет такой комнаты, и никто не наделен этим даром. Захотите — вы можете выбросить какой-то год, если он не угодил вам, и какой-то повесить в красный угол, Зюка.
— В каждом году есть март, — сказала Зюка.
— Смерть всем мартам. Да здравствует март 1954-го! (Я чашкой чокнулся с Зюкой.)
— Да, это — март, — сказала она. Зюка улыбнулась мне, улыбнулась единственной ее улыбкой, когда в серо-зеленом взгляде оставалось нечто неизменное, нестираемое и этой улыбкой.
И тогда я встал и начал убирать с предметов матерчатые календари.
— К черту! — закричал я. — Их не было, не было никаких лет! До сегодняшнего вечера не существовало летосчисления! Сегодня первый день творения и первый день осмысленного существования. К черту все годы! — я сдернул и календарь, заменявший абажур.
Свет лампочки, обретя свободу, сделал вдруг все предметы в комнате цветными и одномерными. И при этом беззастенчивом прямом свете в моих глазах вспыхнула Зюка — будто это ее внезапно включили в сеть: светились белые волосы, черный старенький свитерок, кисти рук, прижатые к горлу, льдистая полоска зубов в приоткрытых губах.
— Зачем вы приехали в Вялки? — снова спросила она.
Я подумал: «Ох, Кузин, Кузин, ты посмел сказать, что Палада выезжает только на крупных темах, а вот пошли его в тихую негероическую глубинку, и выяснится, что в повседневности он не умеет видеть это самое, героическое. Я решил: я тебе докажу, чего стоит Палада. И всем докажу».
Я сказал:
— Зюка, к черту все — мы же уничтожили календари.
Празднику было уже тесно в комнатушке за библиотечным залом.
— Боже мой, — сказала Зюка, — какой праздник — ваш приезд!
Я поцеловал ее, и льдинки растаяли у меня на губах, оставив на них детский вкус мартовских сосулек, которые я некогда грыз по дороге в школу.
— Я пойду, — сказал я. И она согласно наклонила голову.
— Идите.
На крыльце меня вдруг охватило смятение: она не поймет внезапности моего ухода, она не захочет больше видеть меня! Но я не мог объяснить Зюке, что же случилось со мной.
Я никогда не уходил от женщины, понимая, что могу остаться. Да, собственно, никогда и не случалось, что какая-то желанная мне женщина не оставила бы меня у себя. Наши отношения могли сложиться потом по-разному: мог продолжаться роман, мы могли больше не увидеть друг друга, одною я бывал увлечен, другой благодарен, кто-то мог полюбить меня, кто-то мстительно возненавидеть за безучастие. Всяко бывало. Но умышленно я ни одной не хотел приносить горестей, я старался сохранить добрые отношения со всеми, не изводя себя сомнениями и самобичеванием. Мир стоял не шелохнувшись.
Но сегодня произошло иное. Я почувствовал, что наша близость должна совершить неведомый переворот в природе. Я не знаю, что разразится — геологический катаклизм, я превращусь в кокосовую пальму, сойдутся параллели на глобусе или еще что. Не знаю.
И в какой-то миг я испугался, что может ничего этого не произойти и будет, как бывало всегда. Мир не шелохнется. И погибнет праздник, только забушевавший в Зюкиной комнате. И я сказал: «Я пойду».
А если она не захочет больше видеть меня? Но почему, собственно, она может не захотеть, рассердиться? Какая чушь, она должна расценить мое ретирование как знак истинного к ней уважения. Может, напротив — моя настойчивость могла оскорбить ее. Нет, все — о’кей.
Март уже навалился на снега, на заснеженные заборы своей теплой тушей. Март облизал теплым языком снежные шапки на столбиках ворот, превратив их в круглые никелированные шарики, отчего ворота напоминали спинки довоенных кроватей. За этими спинками на ложе осевших пологих сугробов, как под смятым бельем, спал вчерашний февраль.
«Не люблю цветного кино, — подумал я, — как прекрасен мир в черно-белом исполнении».
От ворот тянулся заваливающийся забор. С него, подточенная оттепелью, свисала белая снежная гирлянда. Я замечал не раз еще днем этот гибнущий забор, обойденный заботой мужской хозяйской руки, и всегда он усиливал во мне ощущение сиротства Вялок и беспомощности обладательницы дома с резными буквами над входом «Библиотека».
Я не могу сказать, что я шел и думал о Зюке. Просто она присутствовала во мне, не отлучаясь ни на секунду, какие бы мысли ни возникали у меня в мозгу.
Читать дальше