— «Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу…» — пропел Афанасьев, с нежностью глядя на Артёма.
У Артёма против его воли промелькнуло: «Нет, не он, нет…» Артёму будто бы хотелось уговорить самого себя, притом что хитрить тут было нечего: Афанасьев сбросил святцы, а кто же ещё.
— Идём, Афанас, — позвал Хасаев.
— Ага, сейчас приду, — не оглядываясь, ответил Афанасьев.
— Они казака? — спросил Артём, показав глазами на чеченцев.
— А кто же, — ответил Афанасьев с деланой строгостью и тут же решился спросить: — Ты, наверно, думаешь, это я тебе святцы? Артём, Богом клянусь…
Артёма вдруг осенило, как всё это закончить:
— Афанас, а дай рубль взаймы? А лучше два.
Так бы Артём ни за что стрелять не стал — не было привычки, но в эту минуту показалось простым и даже спасительным.
Афанасьев с удовольствием дал и напоследок ещё раз подмигнул.
— Я приду ещё! — сказал, схватив себя за чуб.
— Ага, — ответил Артём. — Только не тащи больше из роты никого. Тут уж коек свободных нет.
Очень довольный шуткой и ещё, кажется, тем, что отдал два рубля, Афанасьев захохотал.
— Эй, — с полдороги Афанасьев вернулся. — Вот ещё рубль, держи. Пожрать себе купишь…
* * *
Лажечников очнулся, но говорить не мог, только моргал и дышал. Из бороды его вырвали несколько клоков, и на челюстях кровянила содранная кожа. Мохнатые брови казака встали почти дыбом, будто от ужаса. Смотреть на него было тяжело.
— Может, пить? — спросил Артём у Тимофея Степановича.
Пожилая медсестра прогнала Артёма:
— Иди на своё место, без тебя знают, всё дадим.
Он ушёл, влез под покрывало, там вскоре настигли мысли горячие и нудные: что значит одно приключение в душевой для такой молодости.
Не выдержал, выбрался на свет. Вынул из кармана мятый рубль и любовался на него с тем чувством, как будто это была картинка с обнажённой девицей.
Рубль сулил ошеломительную и долгожданную радость — такую огромную, что её едва могло вместить сознание.
«Тёмная? Русая? Рыжая? — лихорадочно думал Артём. — Какая будет? За рубль может быть очень красивая… Волосы кудрявые или прямые? И что — её можно совсем раздеть? Снять всю одежду?»
На рубле было написано: «Лагерь Особого Назначения ОГПУ». Ниже: «Расчётная квитанция». Ещё ниже: «Принимается в платежи от заключенных исключительно в учреждениях и предприятиях Лагерей Особого Назначения ОГПУ».
«Почему ничего не написано про платежи рублёвым красавицам?» — дурачился Артём.
Правду сказать, ему было немного стыдно, но эта долгожданная, звериная радость — она была куда сильнее, она оглушала так, что сознание иногда словно бы уходило под воду.
«Потом, разве ей не нужен рубль? — отчитывался перед собой Артём, трогая нитки на виске. — Её же никто не принуждает, верно?»
Батюшка-побирушка, пользуясь тем, что владычка Иоанн задремал, вновь пришёл к дивану Артёма — тот поспешно спрятал рубль в карман.
Видя неприветливое настроение Артёма, батюшка начал толкать дремлющего Филиппка:
— Не осталось с обеда хвостика селедочного? Очистков от картошечки, может?
— Уйдите, батюшка, нету, сами голодны, — жалостливо, в отличие от многих других, просил Филиппок, но именно на него батюшка и осердился.
— «Сами голодны…» — передразнил он. — Ничего, ничего. Была бы свинка — будет и щетинка.
— О чём вы таком говорите, батюшка? За что корите? — слезливо жаловался Филиппок, но его уже не слушали.
Батюшка-побирушка лишь на первый взгляд мог показаться душевнобольным: нет, при внимательном пригляде становилось ясным, что он скорей здрав — и уж точно не дурнее любого лагерника. Речи его служили тому порукой.
Нередко батюшку угощали, особенно когда поступали новые больные из тех рот, где жизнь была получше и платили порой двойные, а то и тройные зарплаты, — мастеровые из пятнадцатой роты, канцелярские из десятой, спецы из второй. И тогда он становился точен в словах и наблюдателен.
Звали его Зиновий.
Особенно батюшка любил сахарок.
Больные лагерники — в первую очередь из числа верующих — тянулись к нему, пока не знакомились с владычкой Иоанном и не переходили в другой, так сказать, приход.
Батюшка Зиновий очевидно ревновал.
Лицо у него было неразборчивое, как бы присыпанное песком и маленькое, словно собранное в щепоть. Волосы — редкие, русые, длинные, безвольные.
Докучливое его побирушничество легко сменялось в нём дерзостью и брезгливостью — особенно в отношении тех больных, что ни разу его не угощали и не собирались в дальнейшем — видимо, Филиппок к таким и относился.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу