Вообще нет Священного Писания, от этого меня прямо в дрожь бросает.
Я должен остановить старение и вернуться назад, на то место в минувшем, когда что-то случилось, не помню, что именно. Там мне хотелось укрыться навсегда. Может быть, это место — всего-навсего пара темных, как ежевика, глаз или рука, протянутая с обочины дороги, в общем, что-то такое, мимо чего я прошел. Впрочем, ты ведь знаешь, я просто выдумываю. Горько, Пьетюр. Горько и невыносимо больно. Но так уж обстоит здесь, в голове, прямо над моим иссохшим телом. Безотрадный ландшафт, любоваться нечем. Не место для отдыха. Подумать только, целая жизнь нужна, чтобы снова стать ребенком и отважиться на детские мысли. Огромные головоногие мысли: что-за-странная-штука-жизнь? К примеру. Порой я словно чую за углом времени сильный аромат яблок из космического пространства. Глупость, конечно, но я в отчаянии, а это уже кое-что!
Думаю, отныне ты можешь взять меня в скобки.
В письмах, которых я никогда не получаю, ты спрашиваешь, не страшно ли мне умереть. Я отвечу, удовлетворю твой горячий интерес: «Мы все больше походим на смерть». Окна гаснут, одно за другим, и это само по себе утешение. Явления мира уплывают от нас вдаль, составляют архипелаг у нашего горизонта, и мы испытываем смутное желание навестить эти разрозненные острова. Я вру? Или просто боюсь, что на их берегах не встретишь приветственных депутаций? Всё, хватит, не стану тебя утомлять, ведь мне сейчас предстоит провал, весьма похожий на смерть: опорожнить мочевой пузырь и уразуметь, что я более не способен правильно оценить, когда он на самом деле пуст.
Ах, эти языки, каждым из которых владеет лишь один-единственный человек!
Твой язык, мой язык?
Обычно мне удается убедить себя, что мионийский язык вымер 7 июля 1956 года, около восемнадцати часов вечера. Длинные тени на склонах гор, звяканье колокольцев овечьего стада, бредущего к поселку, где все окна распахнуты настежь, а люди, разинув рот, прислушиваются к агонии высоко на лугу. Ведь в силу местоположения усадьбы слышно его далеко в долинах, его слова летят над морем, словно порывы ветра, ворошат листву берез, и вот уж их нет. Аккурат перед самой вечерней люди слышат последние слова этого языка: «Leechin mrylodik». И тишина.
Его звали Виттоэ Тиамин, какое-то имя у такого человека должно быть. Всю свою жизнь он прожил с матерью на горе. Никто больше его понять не мог, потому что они с матерью были последними мионийцами на свете. Говорили оба с жаром да быстро — по крайней мере, так казалось нам, посторонним (если теперь мне позволительно причислить себя к близким), — а главное, громко; правда, в силу местоположения горной усадьбы даже их астматическое дыхание было пыткой для всего поселка.
Шло время, мать умерла. И теперь он один во всем свете оставался носителем тех пятидесяти — девяноста тысяч слов, хотя бы сотня которых могла помочь прочим, живым языкам выбраться из категориальных ошибок, метафизических ловушек и филологических тупиков. Или хоть десяток. Или даже одно-единственное. Но эти континенты слов канули в пучину, безвозвратно. Что такое язык, понятный лишь одному человеку?
(Сугубо конфиденциально могу сообщить, что в пучину посылали-таки — а что это означает, для моего ума непостижимо — ныряльщиков, чтоб попытаться выловить золото, но единственное, что, во всяком случае до сих пор, как будто бы удалось отыскать, это повседневные слова вроде «как… так и», «мозоль», «потому что», да и то толкование пока ненадежно.)
С другой стороны, что такое язык, если говорит на нем лишь один человек, причем не понимая. Ведь именно так обстоит со мной: я наверняка знаю тысяч десять мионийских слов, но ни единого не понимаю. Я же был ребенком и волей-неволей подслушивал, хоть и усвоил, что это дурная привычка. (Я часто размышлял над заповедью «Подслушивать дурно». Много размышлял. И даже сделал кое-какие выводы.) Возможно, я слышал агрономические расчеты, богословские софизмы — или рецепт варенья из шикши. «Bredmenck, iory kappesam dervit». Длинные обрывки вроде: «Lavi eberzin alomatti wrkat». «Iperke mans telvor riedjek». Я владею формой, но не содержанием. Все чаще я ловлю себя на том, что «думаю» по-мионийски, но, как ты понимаешь, толку от этого чуть. «Babinmick tjis baordonit hagge masferits albo konvelsh adiori». До смерти утомительно, когда не можешь вникнуть в некий язык, где понимание прячется в засаде. «Kwat iperomen svalvi ehik aboli tavat merski». Знать бы только, что́ я думаю, хоть на самый что ни на есть краткий миг, — и тогда, как мне представляется, откроется огромный шлюз, хлынет поток. «Strang kvov belim ta mana frong, iq vever balm oltji. Hagg? Hagg ori». Вот так звучит для тебя моя речь, Пьетюр?
Читать дальше