Сташек приехал за день до свадьбы. В телефонном разговоре мы условились, что я не буду ждать его в аэропорте и что он приедет ко мне на такси. Я почувствовал его приближение издалека, как собака, которая была у нас, когда дочери были маленькими, когда открылась входная дверь дома, четырьмя этажами ниже моей квартиры. Я ждал его в дверях, и когда он подошел, мы обнялись и долго стояли там, как прикленные друг к другу, не произнося ни звука. Устав от перелета и путаницы во времени, он спал до самых сумерек в комнате, которую называл своей, а вечером безапелляционно пригласил меня в кафе, в котором мы сидели в прошлый раз и смотрели на лодку с развевающимся на ветру зеленым флагом, плывущую параллельно берегу.
То кафе мы не нашли и посидели в другом, большинство посетителей которого составляли старики из соседнего дома престарелых. Лодок в море не видно было, и почти все время мы глядели друг на друга. Мне уже шестьдесят девять, а Сташеку — семьдесят два. Большую часть жизни мы прожили, и океан разделяет нас, и все-таки нет на свете человека ближе мне, чем он. И жена моя, Милка, которую я не переставал любить и после ее смерти, и дочери не могли занять в моем сердце место, сохраняемое для него. С течением времени наши силы убывают, а союз между нами обоими все крепнет.
— Трудно тебе одному? — спрашивает он.
— С одиночеством я справляюсь, тяжело без Милки.
— Вы отлично жили вместе, — мне кажется, что я слышу в его голосе нотку зависти. — Этого мне не пришлось испытать в своей жизни.
— Но твоя жена…, — лепечу я.
— У меня было много женщин, — он грустно улыбается. — Всегда было — ты знаешь.
— Да…
— Я и в Милку был немного влюблен — сейчас уже можно сказать об этом. После войны.
Кусок торта застревает у меня в горле, а он видит выражение моего лица и улыбается:
— После войны было легко влюбиться.
Внезапно какое-то отчуждение промелькнуло между нами, и испуганный, я сказал:
— У меня к тебе просьба, Сташек.
— Ну, послушаем.
— Я хочу, чтобы мы вместе купили двойную могилу в Израиле.
— Но Милка была твоей с самого начала, чтобы у тебя не было никаких дурных мыслей на этот счет.
— О чем ты? Какие у меня могут быть мысли?!
— Милка была только твоей, но Леяле и Рохале были чуточку и мои, это так. В Америке, когда, бывало, меня спрашивали о детях, я говорил, что у меня еще две девочки в Израиле.
— Ты не слышал, что я тебе сказал? — Я не знаю, что делать с его словами о Милке.
— Слышал.
— Я сказал, что хочу, чтобы меня похоронили возле тебя.
— Что за разговор ты завел, — выговаривает он мне громким шепотом. — Рохале завтра выходит замуж, а ты — про могилы!
Той ночью впервые за долгое время я заснул моментально. Мы не говорили о Фельдмане до конца вечера, но дух его витал рядом. Перед тем, как окончательно проснуться, укрепленный близостью Сташека, я подумал: «Ведь может случиться, что сходство было лишь в моем воображении: широкие скулы, ухо — может, обман зрения.» Эта мысль завладела мной, я взял телефонную книгу и поискал там фамилию «Фельдман». С облегчением увидел я множество строчек с Фельдманами и вернулся успокоенный к кровати: может, и вправду в Израиле живут десятки тысяч Фельдманов, может, впрямь нет сходства, кроме как в моем ищущем взгляде. «Завтра, — обещаю я себе, — завтра я это узнаю. Узнаю по выражению лица Сташека во время свадьбы».
И назавтра, поверх головы моего зятя, мы придирчиво следим друг за другом. Исчезнувшие обручальные кольца обнаружились в конце концов в чемоданчике Джеймса Бонда в машине моего зятя, и он разражается смехом, когда его друг возвращается с поднятыми руками, в одной из которых ключи от машины, а в другой — коробочка с кольцами. Поверх голов компании смеющейся молодежи мы видим, словно глядим в зеркало, неясные лица друг друга, страдающие глаза. За кошмаром, рвущимся из глаз Сташека, я вижу Фельдмана из Ченстохова: вот, как в пленке, очень медленно отматываемой назад, поднимается над полом барака номер три и встает на ноги призрак, отряхивает с одежды пыль, голова опущена и из ушей капает кровь, омывая лицо и волосы, пропитывая воротник рубашки и куртки; сломанные ребра необъяснимым образом соединяются, осколки разбитого черепа собираются вместе, раздробленный затылок составляется в единое целое. Он надевает носки, туфли, застегивает ремень, одевает костюм жениха. Затем обнимает мою Рахель в очень простеньком платье невесты.
«Это невозможно, — говорю я себе и смотрю на руку Фельдмана, обнимающую талию моей дочери. При этом я ясно вижу дубинку, покачивающуюся в его ладони — ведь я же убил его собственными руками!» Дубинка перешла из рук Готека к Цыгану, от него — в руки Сташека, а из них — ко мне. Каждый из нас по очереди ударил ею Фельдмана и передал ее дальше, в соседние руки, которым уже не терпелось размахнуться обструганным, деревянным колом, и так трижды или четырежды по кругу, пока череп человека у наших ног не треснул, как арбуз, и он перестал трепыхаться. Каким образом он вновь начал расхаживать? Я усиленно моргаю. Почему он опять крутится, спина выпрямлена, тело целое, крепкий затылок? Пальцы на моей руке сгибаются сами по себе, возвращается издалека страстное желание, переполняет меня — его смысл мне известен: вот мои ногти приближаются к шее, прорываются через кожу, разрывают связки, мускулы, артерии, словно сухие ветки, раздробляют кости, проникают до сердца.
Читать дальше