Незабываемые часы проведены в Афинах на Kendriki Agora, Крытом рынке, где тебе терпеливо объясняют, что все в жизни просто: фагри варить, барбуни жарить, синагриду запекать. Не зря же рыбе посвящены три четверти первой в истории кулинарной книги — гастрономической поэмы Архестрата. На греческом базаре не возникает сомнений в нужности сорока видов маслин и оливок: это основа европейской цивилизации. Оливковое масло — свет (заправка для ламп), лекарство (от сердечных и кожных недугов), гигиена (натирались маслом), ну и еда.
Секрет японского преуспеяния становится яснее на самом, кажется, большом в мире рыбном рынке Цукидзи в Токио. Прилавки там измеряются сотнями метров: сто — одни осьминоги, сто — ракушки, сто — лососевые. Чтобы застать наиболее интересное — тунцовые аукционы — туда надо приехать часов в пять утра. На бетонном полу гигантского павильона разложены серебристые субмариноподобные туши тунцов. С дощатых помостов выкрикивают цены аукционщики, пронзительно откликаются столпившиеся клиенты. Проворно подъезжают электрокары, увозя покупки, которые пойдут в магазины и рестораны. Насмотревшись, присаживаешься тут же на базаре прийти в себя за кувшинчиком саке под сашими и суши.
Лаконичный контраст токийскому Цукидзи — Торгет в Бергене, рыбный рынок в одной из красивейших морских бухт. Помимо прочего, здесь показательно виртуозное использование одного продукта: я насчитал четырнадцать видов того, что выделывают из лососины. Попробовать это возможно тут же: вдоль берега — заведения добротной норвежской кухни.
Нигде не кормят так непритязательно и безошибочно верно, как в рыночных забегаловках.
На крупнейшем в Западном полушарии Меркадо-де-Мерсед в Мехико я ел курицу в шоколадном соусе — это было вкуснее, чем накануне в дорогом ресторане столичной Зона-Роса. Может быть, потому, что только что увидал на рынке торговлю полусотней видов горького шоколада — все для готовки вторых блюд: для сладкого идет другой шоколад.
Лучшие манты в жизни ел на ташкентском базаре Чорсу, там же — лучший лагман. На Чорсу я пришел со своим родственником Толей. Он собирался приготовить для меня плов и покупал зиру — главную пряность для этого дела. Господи, как они орали друга на друга — Толя и продавцы: «Какая наманганская?! — А какая еще, самаркандская, что ли? — Да я же вижу!» Они сыпали эту зиру тонкой струйкой, шумно нюхали, жевали, отплевываясь. Страшно ругались — и расходились друзьями. «Просто прийти и купить — это не у нас», — сказал мне Толя.
Торговаться в течение своей американской и европейской жизни я не научился. Да и неудобно было бы: на моих любимых итальянских рынках продавцы уж очень изысканной внешности и манер. На венецианском Риальто под готическими сводами рыбного раздела стараюсь вступать в беседы с торговцами — иногда они снисходят, и я мчусь воплощать их советы на кухне. Несколько дельных рецептов почерпнул на рыночной Кампо-де-фьори в Риме, на флорентийском Сан-Лoренцо.
На моей малой родине, в Риге, советов спрашивать не надо: самое ценное на Центральном рынке, размещенном в диковинных ангарах, когда-то предназначенных для дирижаблей, — то, что уже готово к употреблению. Без всякого налета дешевого патриотизма: нигде ничего подобного по части рыбных копчений и солений не придумано. Уникальные миноги, угорь, камбала, лососина, треска и та несравненная салака горячего копчения, которую мы называли «копчушка». Вкус детства.
За обедом в московском ресторане с Облонским Левин ошеломляет приятеля-бонвивана: «Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет». Официант возражает: «Каша а ля рюсс, прикажете?» Облонский начинает заказ: «Суп с кореньями…», и официант подхватывает: «Прентаньер…». Но тот с нажимом повторяет: «С кореньями, знаешь?»
Это самое начало романа, еще не появились ни Анна, ни Вронский. Толстой расставляет портретные акценты.
Облонский в меру либерал, в меру консерватор, в меру западник, в меру патриот: любит французское, но заказывает по-русски.
Попутно очерчен официант-татарин, существо, растворенное в сфере сервиса, где оно успело потерять и свое татарство, и свое российство.
Левин выше всякой кулинарии, тем более западной. Он еще недавно клялся, что не наденет европейского платья, переехал в деревню и косит вместе с мужиками. За обедом с Облонским — долавливает читателя Толстой — «Левин ел и устрицы, хотя белый хлеб с сыром был ему приятнее». Перебор, мы после щей и каши уже всё поняли. (Сыр, кстати, — тоже не щи.)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу