Она стояла у меня на дороге — крашеная, рыжая, затянутая в корсет пожилая женщина — и слегка покачивалась на своих трехдюймовых каблуках. Такою страшной я еще ее не видел: лицо ее было маской из пудры, румян и губной помады, наложенных, как театральный грим, и только покрасневшие глаза казались живыми.
— Сволочь,— сказала она.— Гниль паршивая! Убийца, мразь, сутенер! — Она метнула на меня гневный взгляд.— Что, рад теперь, проходимец? Ловко от нее отделался, а?
— Пропустите меня,— сказал я.— Я не хотел ее смерти.
Она плюнула мне в лицо.
— Вы не в силах причинить мне боль,— сказал я.— Предоставьте это мне самому. А теперь, ради всего святого, не трогайте меня. Не трогайте нас обоих.
Выражение ее лица изменилось, из глаз потекли слезы, прокладывая бороздки в пудре. Она сжала мою руку костлявыми пальцами,— они были сухие и горячие.
— Я позвонила сегодня утром, и мне сказали,— пробормотала она.— Я знала, что произошло. Ах, Джо, как вы могли так поступить? Ведь она так любила вас, Джо. Как же вы могли?
Я вырвал у нее свою руку и быстро зашагал прочь. Она не пошла за мной, а лишь стояла и печально смотрела мне вслед, словно молоденькая жена, глядящая с берега на отплывающий воинский транспорт. Я чуть не бежал, петляя по узким улочкам, удаляясь от центра в направлении рабочего квартала близ Бирмингемского шоссе. Бирмингемское шоссе, если проехать по нему миль сто пятьдесят, приведет вас в Бирмингем,— вот почему мне снова захотелось напиться до чертиков. Все дороги сердца приводят в незнакомый город, где закрыты все кабаки и все магазины, а в кармане у тебя нет ни гроша, и поезд, который отвез бы тебя домой, отменили, и он не пойдет туда еще целый миллион лет… «Не трогайте нас»,— сказал я Элспет. Но кого это «нас»? Меня и труп — труп, который скоро будет в руках гробовщика: немножко румян, немножко воска, тщательно наложенные швы, белые шелковые повязки в тех местах, которые невозможно зачинить, и вот уже не стыдно показаться на людях. Я был тоже трупом,— только лучше выглядел и меня еще долго не придется хоронить.
Но трамваи и склады, словно сверла, буравили начинавшееся во мне омертвение. Всякий раз, как мимо, раскачиваясь, с грохотом проносился трамвай, чуть не задевая беспечных пешеходов, я видел под его колесами Элис, которая кричала страшным голосом, обливаясь кровью, и мне хотелось быть с ней, чтобы смыть с себя чувство вины, чтобы остановилось движение, чтобы все эти тупые лица людей, несущих домой получку, позеленели от ужаса. Не знаю, почему, но автомобили, автобусы и грузовики на меня так не действовали и думал я именно о такой смерти. И не знаю, почему я боялся взглянуть на склады. Был среди них один с совсем новой вывеской, на которой значилось: «Ампелби и Дикинсон, Очески, учр. 1855», я до сих пор вижу его в дурных снах. В нем было шестьдесят три грязных окна, и на одном из них, рядом с конторой, в названии фирмы отсутствовали три буквы. «Ампелб и Дкинсо» — три самых страшных слова, какие я когда-либо видел. Вероятно, склады пугали меня потому, что им не было никакого дела до Элис и ее смерти. Но почему я так ненавидел ни в чем не повинные веселые трамваи?
Я прошел около мили, уходя все дальше и дальше от главной улицы, но трамваи по-прежнему звенели и скрежетали в моих ушах. Вечер был на редкость хорош для этого времени года, по жалким улочкам распространялось необычное для осени душное тепло; двери во многих домах были распахнуты, и у порога стояли люди — просто стояли, ничего не говоря, глядя на прокопченные стены, на фабричные трубы, на убогие лавчонки. Была пятница, день получки, вскоре все эти люди выйдут на улицу и напьются. А пока они делают вид, будто сегодня понедельник или даже четверг, и что у них нет денег, и что им придется сидеть в комнате среди развешанных пеленок, и смотреть на бледное одутловатое лицо жены и на ее испещренные венами ноги, и проклинать этого мерзавца на соседней улице, который выиграл сотню на пятишиллинговый билет; затем они перестанут притворяться и примутся пересчитывать деньги, которые им предстоит потратить,— по крайней мере фунта три…
Я остановился и прислонился к фонарному столбу: дальше идти я не мог. Надо было мне уехать куда-нибудь за город. Ведь за городом можно гулять сколько угодно, не ощущая чувства тошноты, и ничто не вызывает в тебе там боли, потому что ни деревья, ни вода, ни трава не имеют к тебе никакого отношения, они никогда не были связаны с любовью, а город, который, казалось, должен быть полон любви, всегда равнодушен.
Читать дальше