Если б она меня полюбила, — подумал он в оправдание…
Не ври.
Не ври.
Потому что все твои любови — одна любовь, перевранная тысячу раз; одна история, переписанная по-разному. Потому что ты — это ты, и кем бы ни была та, другая, по ночам ты пьешь ее кровь, отвратительно хрюкая и розовея, наливаешься красным, клоп, и она уходит от тебя бледной бесплотной тенью в подземные страны воспоминаний, а ты плачешь, размазывая по морде чужую кровь, плачешь, как Збышек, запертый в комнате с окнами на все четыре стороны света… Отпусти девушку, Акимов. Не трогай ее совсем.
— А вот и папка! — зазвенел над ухом голосок Ксюшки. — А что ты тут прячешься, от кого?
От себя, — ответил Акимов; он сидел в открытой нише третьего яруса, перед бойницей с видом на внешний двор и заозерные рощи.
— От себя не спрячешься, — деловито заметила Дуся, заглядывая в бойницу. — А что у нас тут? Ого… Ударными темпами строим казармы и конюшни четырнадцатого века. Осторожней, Ксюня, тут высоко. Как ты думаешь, закончат к Международному дню трудящихся?
— Не — а, — ответила Ксюшка. — Они тут всегда строятся.
Таня хмыкнула.
— Seat down, please, — предложил Акимов; девицы с сомнением оглядели заледенелый выступ, но послушались и дисциплинированно присели: Таня рядышком, Дуся с Ксюшкой напротив.
— О чем грустим? — вежливо поинтересовалась Дуся, оглядываясь по сторонам и явно думая о чем-то своем; Акимов впервые видел ее такой нервно-оживленной и непроницаемой, застегнутой на все пуговицы; он понял, что она устала от напряжения, от постоянного его внимания, боится его обидеть и мечтает поскорее оказаться в своем купе, в поезде на Москву; вот и все, отметил он почти без эмоций.
— А знаешь, папка, что мы решили? Что хорошо было бы жить в этом замке всем вместе: я, ты, Дуся, Таня, мама, бабушка, а еще дядя Миша с тетей Олей и Лешкой, Феля с Бимом, дядя…
Вот и все, думал он, цепляясь взглядом за ее волосы цвета половы, маленький рот и нежный профиль, за все эти внешние мелочи, забытые при поспешном бегстве, брошенные ему, как бросают гребень, зеркальце, щетку, дабы задержать погоню. Мелочи, вырастающие горой, озером, лесом, сквозь которые с ревом прет обезумевший от боли в яйцах, от тоски по любви упырь — меж тем как трепетная динамистка, прижатая в финальной сцене к серому, грубому, холодному камню, внезапно истаивает, сливаясь с кремнистой наледью валуна: волосы цвета половы, розовеющая опалом нежная кожа северянки и серые, сияющие глаза сливаются с камнем, застывая виртуозной резьбой, утонченной неживой камеей. — Вот и все, упырек. Чао.
— Не грусти, — сказала Таня, когда Дуся с Ксюшкой учапали, топая в четыре ноги по дубовым доскам балкона. — Приезжай к нам в Москву. Через месяц у нас будет своя квартира, мы с Дуськой снимем, через месяц и приезжай. Все будет хорошо, вот увидишь.
Он усмехнулся, представив себе эту вторую серию с новым набором зеркалец и застенчивым бароном Дракулой, предлагающим девушке: «Давай еще немного побегаем…» — «Шел бы ты лесом, — отвечает девушка. — Заманал со своими салочками».
— Может, и приеду, — сказал он. — Хотя знаю, что нельзя. Это такая безнадежная гонка за прошлыми ощущениями, а когда догоняешь, обнаруживаешь ничто, пустоту, и тогда пьешь что попало, дабы вернуть хотя бы воспоминания. Я порю чушь, да?
— Нет.
— Я же не могу приехать с большим-большим чемоданом, как Игорь Кио, и с понтом достать из него зайца, тигру, Казюкаса, мартовский воздух и мартовскую лихорадку в крови, когда не хватает то ли витаминов, то ли любви, то ли немножко солнца в холодной воде — понимаешь, да? — все эти ощущения Великого поста, ожидание Великого праздника… Нет у меня такого чемодана, Танюша, вот что я тебе скажу.
— А ты разве постишься?
— Я? — Он рассмеялся. — Такое ощущение, что всю жизнь. Мы с Ксюшкой только и делаем, что постимся.
— Болтун. — Таня рассмеялась, взъерошила ему волосы и забыла на плече руку. — A как же твоя агапе? Незримая, в воздушном платье, агапе? Ушла?
Он кивнул, посмотрел на голые заозерные рощи под низким небом, на весь этот ватный, расползающийся клочьями день, и сказал:
— Еще вчера.
Потом взглянул на часы: они показывали без четверти три.
А скажи ему раньше: попробуй, Акимов, нарисовать агапе — и он нарисовал бы ту фею, ради которой приехал однажды в чистенький, но какой-то белесый эстонский городишко, славный своим университетом. Дело было осенью, в конце октября, а в конце августа они два дня гуляли по Ниде, склеившись потными от желания ладошками, — вилла консерватории, где они познакомились, была забита народом сверх всякой меры, и на фоне тамошнего повального пьяного бардака он узрел фею в полупрозрачном марлевом платье, с бронзовой кожей и выгоревшими, цвета августовской дорожной пыли космами, — она сонно и неприкаянно бродила по бардаку, он тоже был одинок, они познакомились, а в конце октября Акимов неожиданно для себя рванул в Тарту, где она училась на втором курсе медфака — вот все, что он про нее знал.
Читать дальше