— Фимочку видели? — с разбегу крикнул Шабашов, впервые выпустив на волю потаенное свое словечко «Фимочка». — Здесь, во втором ряду, живая, и спектакль смотрит! Все обошлось, — а что я говорил? Что я говорил?.. Но как они сумели?
— Что обошлось? — не понял Парфенов и даже вынул черные затычки из ушей. Охрипьева молчала, поправляя грим перед единственным на всех настенным зеркалом.
— Ах, ты вчера здесь не был!.. — и Шабашов призвал Охрипьеву: — Ты отвлекись; ты что, ему не рассказала о Серафиме?
— Ничто не обошлось, — отозвалась Охрипьева.
— Там все по-прежнему, — сказал, поняв, Парфенов. — Передают, что Аушев и Примаков сейчас пытаются их уломать. Иващенко-продюсер говорит, что дети, те, что были заняты в спектакле, не отпущены… И не двенадцать их, он говорит, а двадцать… Я Серафиму видел, Дед. Я с ней, вернее, с ними, сюда ехал…
В динамике в углу зашелестела реплика Шута: «Нет, мадонна, пока что он еще только спятил…».
— Дед, торопись, тебе опять на выход, — прикрикнула Охрипьева, и Шабашов не опоздал; вслед за Шутом беззвучно повторяя: «… придется дураку присмотреть за сумасшедшим», — он выбежал, в последний миг остепенив свой шаг, на сцену и, слов своих не слыша из-за гула в голове, умело начал: «Сударыня, этот молодой человек хочет видеть вас во что бы то ни стало».
Еще перед спектаклем, с трудом влезая в слишком узкий и короткий для него костюм Мальволио, он уговаривал себя не психовать в преддверии пятой сцены второго акта. Спектакль без осложнений приближался к ней — и Шабашов ничуть не волновался. Сложив из фраз, добытых у Парфенова во время коротких отлучек со сцены, неполную, но внятную картину возвращения Серафимы, он заскучал. Ему нисколько не хотелось думать об этом импресарио в зеленом твиде. Им понемногу овладело отупение. И потому в начале сцены, в которой всякого актера, играющего роль Мальволио, ждет, по таланту и судьбе, триумф или провал, он был туп до того, что мог и провалиться. «Это зависит от удачи. Все зависит от удачи…» — он это произнес, едва вошел, так равнодушно, так бесстрастно и бесцветно, что сам услышал: зал его не слышит. Собрался с духом и продолжил — громко и, как мог, отчетливо: «Мария как-то сказала мне, будто я нравлюсь графине, да и сама графиня однажды намекнула, что, влюбись она, так обязательно в человека вроде меня…». Реплика сэра Тоби, произнесенная влажным басом Селезнюка: «Вот самоуверенная скотина!» — немного развлекла его, а Фабиан, что подхватил ее фальцетом Иванова: «Тише! Он размечтался и стал вылитый индюк…», потом сэр Эндрью в исполнении Линяева, у которого чесались руки, чтобы намять Мальволио бока, — вернули его к жизни. «Стать графом Мальволио!» — уже уверенно и не рискуя больше провалиться, сказал он, возвращаясь к радости; и дальше все пошло на радость залу: мечты Мальволио о том, как он женат, как он сидит под балдахином, и призывает слуг, и распекает с властной, ласковой улыбкой пропойцу сэра Тоби; и вот нашел поддельное письмо с признанием Оливии в любви и убедился, что его мечты о балдахине — уже и не мечты, а самый настоящий балдахин; и улыбаться ей пообещал, загадочным быть, грубым, носить всегда теперь подвязанные крест-накрест желтые чулки: «Примите мою благодарность, боги! Я буду улыбаться, я сделаю все, что ты пожелаешь!».
«Такое представление я не променял бы на пенсию в тысячу золотых от самог о персидского шаха!» — сказал Фабиан, и зал с ним согласился, зааплодировав и долго не желая, в ущерб расчисленному ходу действия, прервать аплодисменты.
До следующего выхода Мальволио, до сцены с желтыми чулками в третьем акте, не менее чем прежний выход чреватой и триумфом, и провалом, Шекспир дал Шабашову слишком долгий перерыв, чтобы он мог без затруднений удержать в себе радость. Быть радостным и вновь не заскучать мешала неразгаданность того, как Серафима оказалась на свободе. Недоумение его, опять же, разрешил Парфенов, убедительно предположив, что Серафима вовсе не была на мюзикле.
— Я одного не понимаю, — сказал Парфенов, прежде чем выйти на сцену в роли Себастьяна. — Сказала, что идет в театр, сама пошла к мужику, бывает. Зачем его потом сюда тащить?
Вот еще бестолочь, скучая, думал Шабашов, а что ей было делать? Узнала про захват, представила, что тут Мовчун себе представил, пришла сдаваться.
— Ах, Фимочка, — сказал он вслух, словно прощаясь, и вдруг спросил себя, зачем Мовчун его и никого другого поставил на замену Серебрянскому. Повязанные крест-накрест желтые чулки были малы, не доходили до колен, между подвязками и краем панталон осталась незакрытой полоска белой, с волосами, голени: что ж, так Мальволио и надо; но если кто учуял, что я испытываю к Фимочке: Линяев иль, верней всего, Охрипьева, унюхали, подслушали меня и нашептали Мовчуну — тогда, пожалуй, он решил одеть меня в эти потешные чулки, чтоб посмеяться надо мной… Ну что же, обратился к нему в мыслях Шабашов, высокомерно выступая в желтых чулках на сцену, пусть я смешон, но такова моя работа. А каково сейчас тебе?.. Тут ему стало горько, стыдно стало; он сбился с роли, и сцена с желтыми чулками, в которой одураченный насмешниками и презираемый Оливией Мальволио ведет себя как подлинный ее избранник, не заслужила одобрения зала.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу