Негодяев улыбается.
— Ты не хочешь ослика?
— Хочу.
Лиза садится боком на подоконник, подоконник втиснут в щель между буфетом и плитой, буфет, откликаясь на резкое движение, звенит всей посудой. Она сказала “хочу”, а должна была сказать “не хочу”, и мы теперь будем гадать и морочиться, не зная, как это “хочу” позиционировать: как действительное “хочу”, или как “не хочу” с какими-либо оттенками, например, иронии, или даже просто “не хочу” — без оттенков, злое, внятное, выраженное через свою противоположность (фигура речи). Будем гадать, морочиться, никогда не узнаем правды. Эх! человек не горячий блин, который можно метнуть со сковороды на тарелку и там препарировать; от человека вечно остается что-то такое, о чем лучше не думать, о чем думать или не думать — один черт. Человек как лягушка: его можно разрезать на ниточки и увидеть, как в нем все слажено, и не увидеть ничего. В этот момент и лопается рассудок (мозг клочками — во все стороны) пытливого исследователя.
— Хочу, — говорит Лиза. — Купим ослика, посадим картошку. — Сидя на подоконнике, она перегибается, тянется и роется на нижних полках буфета. — Что же делать, — озабоченно бормочет она, — ни одной нет.
— Ни одной чего? — спрашивает Негодяев.
— Как чего? Трехлитровой банки. — (До чего неприятно смотреть в эти торжествующие угрюмые глаза.) — Ты отсюда никогда не уедешь.
Негодяев так долго думает, что на это ответить, что в конце концов ему приходится промолчать. Он моет и убирает посуду, моет мойку, протирает пол, моет руки, вытирает руки, идет в ванную, чтобы смазать руки кремом, возвращается, протирает кухонным полотенцем пепельницу, меняет полотенце (хотя и предыдущее выглядит достаточно чистым), закуривает, садится, встает, курит, берет пепельницу и уходит в комнату. Лиза смотрит в окно. За окном — мутные сумерки: темно-зеленые, мутно-зловонные. Печаль и ненависть за окном, чье-то тяжелое дыхание. Лиза зевает и в то же время думает, что нет ничего чудовищнее, отвратительнее, непристойнее человеческого зевка, публичного и тайного, что собаки зевают не в пример опрятнее, а змеи не зевают вообще. К чему удивляться, думаем мы (она зевает), ведь, зевая, существо показывает свою суть, нутро, истинные потроха, чему удивляться. Лиза придавливает лбом стекло, прямо туда выдыхает последний зевок, пачкает дыханием чистый отмытый блеск, упирает палец, размазывает.
— Банки — не аргумент, — говорит из комнаты Негодяев. Свежевымытая стеклянность стекол, приманчивая для гадкого пальца, грязного дыхания, смущенно туманится, идет пятнами, пятнистой тоской, пегим ясновидением, ужасом в разводах. Сколько мутного в человеке, грязного, понуждающего пачкать собою чистое, потом отмывать и вновь пачкать, отмывать только для того, чтобы было что загадить. Лизин палец корчится на стекле, Лиза корчится на подоконнике, и вот резким движением, не рассчитав, она спрыгивает и въезжает в буфет, который ошалело орет, звенит, отмахивается дверцами. Лиза кулаком вколачивает дверцу на место — и буфет, охнув, умолкает. Резко она поднимается, резко хромает через кухоньку, идет прочь, и резкие движения сидят у нее на плечах, как ангелы.
Говорят, что манихейскому сознанию присуща готовность к резким движениям. Кряхтя и скрипя суставами, тело манихея пытается быть сознанию эхом: дергается, прокладывает себе путь в пространстве суетливыми дрожащими рывками. Черной-пречерной ночью Евгений проснулся и резко, еще в полусне, сел, потом открыл глаза. Что-то колотилось в руке, зажавшей ночной кошмар. Он посмотрел: свеженькая банкнота. Он вылез из сундука. (Одна нога провалилась в бумажный сугроб, другая; обе долго пытались нащупать сквозь бумагу тапки, но где здесь нащупаешь, ноги пошли босиком. Или же в носках? Он спит в носках?)
Скок-поскок, покрепче завернувшись в плотный, как халат, колтун. Да, здесь холодно; да, Евгений спит в носках. Он тащится сквозь черный дворцовый холод. Ах, вы не представляете, до чего холодна ночь во дворце! Это невообразимые, нестерпимые, космические (а что? потолок так высок, что уже неразличимо слит с небом) температуры. Холодны даже звуки (звук шагов, звук часов, все ночные шорохи, щелчки, поскрипывания, треск). Евгений идет так, словно ему предстоит открыть Северный полюс и замертво там свалиться. Он поднимается по лестницам и спускается по лестницам. Он просачивается сквозь щели и замочные скважины. Он скользит, ползет, влечется, летит кувырком, уже не он, не его тело, а какая-то сторонняя сила делает за него самый последний шаг. Он медлит перед последней дверью, из-под которой слабо течет свет. И он входит.
Читать дальше